8
Женевьева вернулась в Париж осенью. Алексис провел отпуск на Корсике, неподалеку от Бонифаччо. Они с Ниной собирались объехать весь остров, но было слишком жарко, дороги оказались слишком похожими на серпантин, и ими овладела лень. Как и каждое лето, Алексис почти все время рисовал. Вскоре по возвращении Женевьева позвонила ему по телефону, но разговор у них совершенно не клеился. Алексиса сковывала робость. В конце концов он спросил:
- Хотите повидаться?
- Да, но при условии, что вы тоже этого хотите. Есть у вас такое желание?
- Да.
После длинных словопрений по поводу того, где они встретятся, Женевьева попросила Алексиса зайти к ней в первом часу. Дверь открыл Каплунцов. Далее Алексиса повела за собой тщедушная горничная с вечно заплаканным лицом - жена портье. Она встретила гостя любезно, но так, словно в этом доме скорбят по покойнику. И даже пробормотала:
- Бедная мадам…
Оставшись наедине, Алексис и Женевьева снова не знали, что сказать, так же как и при разговоре по телефону. Женевьева решила не вызывать горничную и пошла приготовить кофе сама. Алексис присел на краешек кресла, словно гость, который чувствует себя в доме неловко. Так вот она, эта очаровательная женщина, думал он, самая красивая, самая трогательная из всех, кого он когда-либо встречал. Однако он тут же отключился от реальной действительности, словно Женевьевы не было здесь, рядом с ним, и он один, вдали от нее, мечтает о ней, но никак не может воссоздать в памяти черты ее лица, эту доводящую до отчаяния красоту. Он воображал разные ситуации, например, будто он гостит в ее семье, на севере, в их роскошном родовом поместье в Туке. Как бы ему хотелось, чтобы эти люди не считали его чужаком и радовались тому, что Женевьева встретила его, чтобы они наконец успокоились, видя, как она счастлива с ним.
Женевьева первая нарушила молчание:
- Мне нужно немного восстановить силы.
Возвращаясь к реальной действительности, Алексис попытался определить, выразить словами новую ситуацию. Но слова предавали его - едва произнесенные, они закрепляли их новые отношения раз и навсегда, а он был вовсе не уверен, что хочет этого. Женевьева, похоже, лучше вышла из положения.
- Не знаю, есть ли у вас основание вести себя благоразумно, но коль скоро вы этого хотите, я вынуждена смириться. И все же я вас люблю. Возможно, настанет день, когда вы будете думать иначе или обстоятельства изменятся… А пока поберегите себя. Быть может, я и безумная, но вы - вы не умеете быть счастливым.
Пока она говорила, он снова почувствовал и узнал сладкий запах ее духов. Женевьева поставила пластинку. Долгоиграющие пластинки только начали появляться, и в том, чтобы слушать вот так музыку, была еще и прелесть новизны.
- Это моя тема, - сказала Женевьева. - "Фоли́я" Корелли.
- В ней вовсе нет того смысла, какой вы ей придаете, - произнес Алексис менторским тоном. Он предпочитал разыгрывать ментора, лишь бы не подключаться к ее игре, видя, как она упивается, выдавая себя за безумную. - Здесь нет ни малейшего намека на безумие. Фолия была лишь танцем - вариантом чаконы, который называли, правда, также "безумие Испании". В этом жанре сочиняли все композиторы. Даже сам великий Иоганн Себастьян Бах создал свою фолию.
- Вы в этом уверены? Послушайте скрипку. Она воет точно так же, как готова выть я, когда чувствую, что моя мысль прокручивается вхолостую. Умоляю вас, не отнимайте у меня этой мелодии. Вы же видите, что она моя, моя!
Когда пластинка кончилась, Алексис объявил, что ему пора уходить.
- Я могла бы что-нибудь соврать мужу, - вдруг сказала Женевьева, словно она нашла выход из создавшегося положения.
- Поздно. Тремюла уже обо всем догадался.
Она проводила Алексиса, и ее легкая, чуть томная походка показалась ему более чем когда-либо поступью принцессы. Женевьева похудела. На ней было платье табачного цвета с глубоким вырезом. Она заметила, что он смотрит на ее грудь, и тихонько рассмеялась. В этом смехе было что-то порочное.
- А помните, - сказал он, - как я пришел сюда в первый раз, после футбольного матча? Вы меня еще плохо знали, но, когда я стал прощаться, вы поцеловали меня так, словно это был порыв, потребность уйти от одиночества. Этот внезапный порыв удивил меня, а может быть, и вас тоже. Все было так трогательно.
Она решила больше не дразнить его, разыгрывая притворщицу-девчонку, и вздохнула.
- Вы перешли уже на воспоминания! Но это ничего. То, что вы сейчас сказали, все равно приятно.
Потом выпалила на одном дыхании:
- А теперь уходите.
Алексис подумал, что эта сценка нарушила тот образ поведения, какой они себе только что определили. В любую минуту все могло начаться снова.
Прежняя жизнь компании возобновилась. Вечеринки в том же составе. Театральные спектакли, балет, концерты, кино. Словно они знали, что скоро у них на это не останется ни сил, ни желания. Эта светская жизнь была как бы последним рывком. Через пять - десять лет у кого из них хватит мужества выбраться из дому, чтобы посмотреть пьесу или выставку, послушать оперу? Настанет пора запереться в четырех стенах, слушать пластинки и смотреть телевизор.
Женевьева держалась теперь с Алексисом отчужденно, словно низвела его в ранг своих бывших любовников наряду с футболистом и Батифолем. Но Фаншон ошибалась, когда объявила: "Твое время миновало".
Алексис изредка получал от Женевьевы письма, печальные и страстные. Его всегда удивлял ее ровный почерк - аккуратно выведенные круглые буквы. Он не писал ответов, просто говорил при встрече: "Я получил от вас письмо". "Ах, да…" - отвечала она, кивнув головой и не показывая виду, что придает этому какое-то значение. Однажды она написала ему: "Я все выяснила. Прочла в истории музыки, что фолия - танец, который танцуют без партнера. Очень грустно! Вот видите, как это на меня похоже". Алексис представил себе, как в просторной пустой гостиной Женевьева медленно раскачивается в такт лихорадочным пассажам скрипки Корелли, наклоняется в реверансе, затем распрямляется, тряхнув кудрявой головкой, и вдруг замирает, отрешенно глядя перед собой широко раскрытыми глазами, а пластинка все крутится, крутится, словно повторяя вновь и вновь: "Безумная и одинокая… безумная и одинокая…"
Как-то раз Женевьева сказала ему доверительно:
- Слушать музыку и плакать - это все, что нам остается.
Теперь она, казалось, скучала на вечеринках, устраиваемых ее мужем. По-видимому, она поняла, до какой степени заурядна ее жизнь. Наверняка ей хотелось подражать своей матери - аристократке из Бостона, которая окружала себя представителями артистического мира, но ей не удалось найти никого, кроме грубоватого спортсмена, паяца из мюзик-холла и его, Алексиса, - несостоявшегося художника. Однажды Алексис отважился сказать ей, что все, с кем она встречается, неинтересные люди: либо это деловые связи мужа - с большинстве случаев убийственно скучные господа, - либо узкий круг ее придворных-друзей, собранный по воле случая.
- В этом-то все мое несчастье, - ответила она. - Мечтаешь о богатой духовной жизни, об избранном обществе. И вот на тебе…
- Это и мой удел, - сказал он, желая смягчить суровость своей критики.
- Все мы должны осознать свою никчемность. По крайней мере я лично это сделала, - с горечью заключила Женевьева.
Несмотря на всю свою светскую благовоспитанность, молодая женщина постоянно забывала об обязанностях хозяйки дома, совершенно не интересовалась своими гостями и нередко уходила к себе в спальню или подолгу сидела в углу одна со стаканом в руке. Иной раз за целый вечер не промолвит ни единого слова. Как-то раз, когда Алексис захотел с ней попрощаться, он обнаружил Женевьеву свернувшейся клубочком в кресле. Она уснула. Черное гипюровое платье задралось выше колен. Оно держалось на двух узких бретельках, оставляя открытыми плечи. Алексис взял с соседнего дивана шаль и нежно, стараясь не разбудить, тепло укрыл Женевьеву.
9
Алексиса Валле заинтриговала фигура Шарля Тремюла. Если Женевьева происходила из весьма состоятельной буржуазной семьи, то ее муж был всего-навсего одним из нуворишей.