Лучше всего с ним ладила его мать Белла. Она обращалась со своим "большим мальчиком" очень нежно, но решительно, и он с ней почти не позволял себе никаких выходок. Он действительно был к ней весьма привязан, он гордился своей благородной мамой. Она явно изменилась к лучшему, вполне соответствовала новой ответственной ситуации. Она вела хозяйство своего знаменитого сына с достоинством и тактом, с умелой осмотрительностью. Кто бы, глядя на элегантную матрону, поверил, что она стала предметом низких сплетен, когда торговала шампанским с благотворительной целью? Это было давным-давно, никто уже не вспоминал старых, глупых историй. Из фрау Беллы вышла скромная и сдержанная, но в то же время очень видная дама берлинского общества. Она была представлена господину премьер-министру, вращалась в самых высоких кругах. Умное, веселое лицо под аккуратной серой завивкой, так похожее на лицо знаменитого сына, сохранило свежесть красок. Фрау Белла одевалась просто, но продуманно. Она предпочитала темно-серый шелк зимой, жемчужно-серый – в теплое время. Костюм на прекрасной бабушке ее невестки, которым фрау Белла восхитилась много лет назад, был жемчужно-серого цвета. Мать Хефгена жалела от всего сердца, что генеральша не бывает на груневальдской вилле.
– Я бы с радостью приняла почтенную даму, – говорила она, – хотя, кажется, в ней есть немного еврейской крови. Мы могли бы этого не заметить, как ты находишь, Хендрик? Но она не посчитала нужным прислать нам карточку. Неужто мы до сих пор недостаточно благородны для нее? Ведь вряд ли у нее теперь много денег, – заключила фрау Белла, и то ли сочувственно, то ли уязвленно покачала головой. – Ей бы радоваться, что приличная семья проявляет о ней заботу!
К сожалению, с папой Кёбесом дела обстояли не так хорошо, как с фрау Беллой. Он стал каким-то чудаком, бегал целыми днями в старой фланелевой кофте, интересовался главным образом железнодорожными справочниками, часами листая их, и маленькой коллекцией кактусов у себя на подоконнике, брился он редко и прятался, когда приходили гости. Свое рейнское остроумие он совершенно утратил. Обычно он молчал и тупо смотрел в одну точку. Он тосковал по Кельну, хотя все его торговые мероприятия нашли там столь печальный конец. Но борьба за существование, которую он вел с таким легкомыслием и упорством, шла ему больше на пользу, чем ничегонеделание у очага знаменитого сына. Славa и блеск Хендрика были предметом постоянного восторга, но и почти скорби старика.
– Нет, как же это так? – причитал он, словно произошел несчастный случай.
Каждое утро он ошеломленно смотрел на груду писем, поступавших на имя его могущественного и многолюбимого отпрыска. Когда Йоганнес Леманн был слишком загружен, он иной раз просил отца Кёбеса избавить его от какой-нибудь мелкой работы. И старик иногда все утро надписывал фотографии сына, ибо подделывал почерк сына куда лучше, чем это делал его секретарь. Когда директор бывал в особенно милостивом расположении духа он, случалось, спрашивал у отца:
– Как дела, папа? У тебя такой унылый вид. Ты ведь здоров? Тебе ведь у меня не скучно?
– Нет, нет, – бормотал Кёбес, несколько покраснев под щетиной. – Я не нарадуюсь на свои кактусы, на своих собак.
Собак он кормил всегда сам, не подпуская к ним слуг. Каждый день он отправлялся в долгие прогулки с прекрасными левретками. Хендрик с ними только фотографировался. Животные любили папашу Кёбеса, а Хендрика они боялись: в глубине души тот сам их боялся.
– Они кусачие, – утверждал он; и как ни протестовал папаша Кёбес, Хендрик твердил свое: – Особенно Хоппи кусается. Наверняка он когда-нибудь меня искусает до полусмерти.
У сестры Йози была кокетливо обставленная квартира в верхнем этаже виллы. Но она много путешествовала. Квартира пустовала. С тех пор как ее брат проник в верха, фрейлейн Хефген все время пела по радио. Она пела бойкие песенки на рейнском диалекте, ее милое лицо видели во всех радиожурналах, и у нее часто возникала возможность обручиться. Она так и делала, но теперь, конечно, первый попавшийся не мог просить ее руки, – предпочитались молодые люди в эсэсовских мундирах, их элегантные фигуры оживляли "Хендрик-холл".
– Я таки выйду за графа Доннерсберга, вот увидите, – обещала Йози.
Брат ее был скептически настроен, и Йози плакала. "Вечно ты насмехаешься надо мной", – рыдала она. Фрау Белла ее утешала. Хендрику не нравилось, когда она проливала слезы. Все уверяли ее, что она стала такая красивая. И в самом деле, она теперь выглядела куда привлекательней, чем в тот день, когда Барбара познакомилась с ней на перроне южногерманского университетского городка. Может быть, дело и в том, что она. могла теперь позволить себе дорогие платья. От скопления веснушек на вздернутом носике ей после длительного косметического ухода почти совсем удалось избавиться.
– Дагобер мне пригрозил, что расторгнет обручение, если я не сведу веснушек, – говорила она.
У молодого Дагобера фон Доннерсберга были свои капризы, не только Хендрик мог их себе позволять. Хефген познакомился с графом в доме Линденталь, любившей окружать себя аристократами. Дагобера – столь же красивого, сколь неимущего, столь же глупого, сколь избалованного – тотчас пригласили в "Хендрик-холл". Фрейлейн Йози предложила покататься с ней верхом. Хендрик редко выезжал на своих прекрасных лошадях: время его было драгоценно, да поездки верхом и не доставляли ему удовольствия. Он с трудом научился сидеть в седле для съемок в кино и знал, что у него это плохо получается. Что же до лошадей, то держал он их у себя, собственно, потому, что они хорошо выходили на фотографиях в журналах; в дальних тайниках души, не сознаваясь в том самому себе, он связывал славных животных, как и маленького Бёка, с мыслями о Барбаре. Они были поздней и отчаянно бессмысленной местью, ведь Барбара так часто его злила утренними верховыми прогулками. Но Барбара далеко, она ничего не знает о лошадях, она в Париже и заботится о политических беженцах и о маленьком журнале, для которого она выискивает подписчиков на Балканах и в Южной Америке, в Скандинавии и на Дальнем Востоке.
Фрейлейн Йози и ее Дагобер ездили верхом за город. Молодой граф увлекся бойкой девушкой. Так как она придавала этому значение, он с ней даже обручился, но, разумеется, продолжал засматриваться на дам, располагавших большими суммами для уплаты за его титул. Он, однако, не торопился бросать маленькую Хефген и считал нецелесообразным обижать семью, наслаждавшуюся личным общением с премьер-министром. К тому же Дагоберу все нравилось в "Хендрик-холле".
Директор пытался насаждать в доме английский стиль. Виски и мармелад фрау Белле доставляли прямо из Лондона. Поедали много тостов, много сидели у камина, играли в теннис или в крокет в саду, а по воскресеньям, когда хозяин не был занят в спектакле, гости сходились к ленчу и оставались до глубокой ночи. После обеда танцевали в зале. Хендрик надевал смокинг, утверждая, что чувствует себя в нем очень ловко. Йози и Николетта тоже выглядели очень элегантно. Иногда у маленького общества неожиданно появлялась какая-нибудь дикая идея, и тогда к вечеру все отправлялись на трех машинах в Гамбург, кутить в Сан-Паули.
– Машин тут хватит всем, – говорил граф Доннерсберг с едва заметным оттенком горечи.
Иногда он злился, что комедиант купается в деньгах, а у него, аристократа, их нет. У директора было три большие машины и несколько маленьких. Самая красивая из них – огромный "мерседес" с блестящим серебряным верхом – была получена в подарок от господина премьер-министра. Толстый покровитель был так внимателен, что приказал завезти великолепную машину в Груневальд, когда Хендрик переезжал в свой дом.
Директор неохотно, лишь изредка, устраивал большие приемы. Но он любил собирать узкий круг гостей у себя в "Хендрик-холле". Николетта стала членом семьи. Она без предупреждения являлась к ужину, давала советы Хендрику по профессиональным вопросам, а в конце недели приезжала с чемоданом. Чемодан был довольно объемистый – даже слишком большой для одного вечернего платья, пижамы и пудреницы. Йози, мучимая любопытством, тайком заглянула в него. И к своему удивлению, обнаружила там пару высоких сапог из ярко-красной эластичной лакированной кожи.
Николетта собиралась развестись с Теофилем Мардером.
"Я снова актриса, – писала она ему. – Тебя я люблю всегда, я буду преклоняться перед тобой до самой смерти. Но я счастлива, что снова могу работать. В нашей новой Германии царит всеобщий подъем и энтузиазм, о котором ты в своем одиночестве и понятия не имеешь".
Одним из первых служебных актов директора Хефгена было приглашение Николетты на службу в Государственный театр. У нее еще не было того успеха, который мог бы сравниться с ее гамбургским торжеством. Но постепенно скованность исчезла. Голос и движения стали свободней, живей.
– Вот увидишь, ты снова научишься играть! – обещал ей Хендрик. – По совести говоря, тебя не стоило пускать на сцену, дуреха! Что ты тогда натворила в Гамбурге! Это же просто преступление! То есть не по отношению к бедняге Кроге, а по отношению к тебе самой.
Впрочем, как бы неудачно ни выглядела Николетта на сцене, она не потеряла бы уважения со стороны коллег и прессы. Ибо она считалась подругой директора. Все знали, что она имеет влияние на великого человека. На всех официальных приемах она появлялась вместе с ним. Она сопутствовала ему и на балу представителей прессы, звеня панцирем металлического вечернего туалета.
Какая пара – Хендрик и Николетта! Два зловещих, прелестных, опасных и обаятельных божества преисподней. Поэту Беньямину Пельцу пришла в голову идея назвать их Обероном и Титанией.