– Перестаньте спорить, Гелий Степанович, я по второму образованию психолог!
Не сдержав улыбок, мы с женой переглянулись: наверняка она окажется ещё социологом, дизайнером, педагогом, а, может, и конструктором реактивных самолетов!
Легковерный Гелий Степанович однако умолк.
Был он лет пятидесяти, крупный, лысоватый, в рубашке, висевшей поверх спортивных штанов, из-под которой выкатывался шар-живот.
Жена его, ещё молодая женщина, обладала удивительным свойством быть настолько незаметной, что мы даже имени её не узнали.
А вот десятилетнего сына их звали Костиком. Завтраки он съедал очень быстро (как, впрочем, и обеды, и ужины), после чего начинал канючить:
– Пойдем купаться!.. Ну хватит уже!..
Это благодаря ему обычно пресекался поток утренней философской мысли.
Елена Павловна отдыхала вместе с мужем – молчаливым человеком с постоянной полуулыбкой на смуглом лице. Он часто играл с Гелием Степановичем в шахматы на площадке перед корпусом пансионата. При этом остальные "любомудры" находились невдалеке, ожидая окончания партии. Елена же Павловна время от времени отделялась от компании, чтобы оценить ситуацию, и, возвращаясь, комментировала:
– Мне кажется, Гелий Степанович только что сделал очень сильный ход. Однако Петр Яковлевич имеет несомненное качественное преимущество.
В "любомудрах" числился ещё некий Борюсик, всегда находившийся в легком подпитии, а также Элеонора из 12-го номера (так про нее они и говорили: "А где Элеонора из 12-го номера?") – добродушная дама в некоем подобии панамы, знавшая кучу анекдотов и сама же громче других смеявшаяся над ними.
В общем, обстановка в кругу "любомудров" была немного театральная, но вполне мирная.
Остальная публика также ничем не докучала, да и насчитывалось всех постояльцев человек двадцать.
Мы отдыхали с удовольствием и, честное слово, если бы не острая пляжная галька, всё было бы просто замечательно.
Так думали мы, пока не появилась эта женщина. И стало ясно: галька – совершеннейший пустяк.
Невысокого роста, с круглым некрасивым лицом, волосами, выкрашенными в медный цвет, задержавшаяся в полушаге от того, чтобы ещё не называться толстухой, она обладала строгими пышными формами, что, впрочем, свойственно многим молодым матерям.
Первое знакомство с нею и Жориком (именно так звала она сына) состоялось во время обеда. Двери распахнулись, вошла мать с младенцем, и через секунду всё живое в зале, включая цветы и аквариумных рыбок, содрогнулись от оглушительного крика, рванувшегося из сильных, натренированных лёгких дитя. Да… Это был не однотонный унылый крик, а какой-то напористый, взлетающий скач по нотам, с захлебом на вершине и хриплым припаданием к началу, чтобы всё повторить. Вот когда наиболее ярко ощутил я связь звука и души и, увы, не благодаря Моцарту или Чайковскому: от Жорикова крика всё съёжилось внутри меня и утонуло в ужасе. Нечто похожее, думаю, испытали и другие.
Мамаша же оставалась невозмутима: ни смущённого лица, ни виноватых взглядов на окружающих, ни суетливых попыток усмирить буяна. Она не торопясь подошла к свободному месту, опустила на стул свой объемистый пакет и также не спеша отправилась к "шведскому столу". При этом ребенок, продолжая свой рёв, на редкость спокойно восседал у неё на левой руке. Чувствовалось, что происходящее для них – дело обыденное.
Первыми не выдержали "любомудры", в полном составе кинувшиеся к выходу. Вскоре за ними отправились и остальные, да как-то все сразу, отчего у дверей возникла толчея.
Потом, загорая на пляже, прогуливаясь по парку, мы с женой почти не говорили о случившемся за обедом, убедив себя, что ничего особенного не произошло: просто был ребенок не в духе, у них ведь, у младенцев, то живот схватит, то ухо заболит, то зубки начнут резаться.
Приближался вечер. В тяжелеющем аромате цветов стал внезапно уловим привкус увядания, и невнятная тревога охватила нас. Что это? Неужели мы с опаской ждем ужина?
Но ощущение беспокойства, кажется, испытывали не мы одни. "Любомудры", которые обычно совершали променад шумной, широкой компанией, повстречались нам понурые, сбившиеся в кучу. И невозможно было не заметить настороженные взгляды постояльцев, которые в обеденном зале первым делом отыскивали тот самый столик и светлели лицами, обнаруживая его не занятым. Каждый надеялся закончить ужин до появления родительницы с чадом. Время, казалось, давало шанс, и все ели быстро, на каком-то нервном подъеме, словно испытывая везенье.
И ведь повезло! Когда мать и дитя появились, всё в основном, было закончено. Но – чудо! Ребенок улыбался! И наши страхи вдруг показались надуманными. Многие уже находили малыша забавным, но тут… из рук его выпала ложка… В общем, ужин закончился, как и обед – толчеёй у выхода.
Теперь мы осознали окончательно: в нашей жизни появилось большое неудобство – одно на всех – под названием "Жорик".
Впрочем, неудобство – определение не совсем точное. Ежедневный концерт-неистовство, который Жорик гарантированно давал в трех отделениях, был, скорее, всеобщим бедствием.
Через пару дней жена предложила:
– А давай пообедаем в городе, в том ресторанчике…
Я охотно согласился. Когда мы вошли в зал, сразу же в нескольких местах увидели наших, пансионатских. Мы смущенно встретились с их понимающими взглядами, которые как бы говорили: "Ну что? Тоже твёрдости не хватило? Удрали?" – и сели за свободный столик.
Вскоре стало покойно и легко – от тихой музыки, от приглушенного света, от ароматного коньяка, и, казалось, не может быть ничего, что лишило бы душу этой благодати. А на смену изредка покалывавшей мысли, отчего мы здесь, пришло убеждение, будто нам просто захотелось пообедать в любимом ресторанчике. Такие вот молодцы! В тот день обед незаметно перетёк в ужин… Славный выдался день!
Утром мы завтракали в номере: жена пила чай с лимоном, я – пиво. И прояснялось всё больше и больше, что мы просто поддались слабости, вместо того, чтобы укреплять дух. Ведь каждый день в ресторан не наездишься. Да и зачем, если совместное пребывание с мамашей и сыном всё равно обеспечено? На пляже. А был он невелик размерами и единственный на весь пансионат (по соседству имелись такие же огороженные пляжи, но принадлежали они другим курортным заведениям).
Обычно мамаша, которую, как выяснил кто-то из отдыхающих, звали Розой, появлялась, когда публика уже успевала обосноваться на лежаках. Она ступала неспешно, неся свои формы, Жорика и неизменный огромный пакет. Жорик лениво похныкивал. Когда же Роза, устроившись под зонтом, отпускала Жорика на свободу, тот умолкал, затепливая в присутствующих надежду, что хоть сегодня всё обойдется. Занятый игрушкой из пакета или просто галькой, он начинал сам с собою ворковать, что побуждало некоторых отдыхающих ублажать его ещё чем-нибудь.
Но подобные попытки оказывались безуспешными. Так, например, Борюсик изобразил как-то волка, для чего завыв встал на четвереньки – и получил галькой в лоб. А мы все попрощались с драгоценной тишиной из шелеста волн и криков чаек. Даже Пётр Яковлевич попытался однажды кое-что сделать, а именно: с помощью пальцев руки представить морду собаки и ещё просто морду. Но также был не понят. И если для Борюсика, находившегося постоянно навеселе, состояние некоторой раскованности являлось естественным, то для тишайшего мужа Елены Павловны этот его порыв был сродни подвигу. Выходит, допекло и его…
Но и тогда, когда Жорика никто не пытался развлекать, его благодушие длилось недолго. Жаль было малого: жил он совсем без удовольствия. Хотя стали подступать уже и другие мысли: а не в том ли состоит для него удовольствие, чтобы отравлять существование окружающим?
Во время одного из обеденных "концертов" не выдержала Елена Павловна. Она решительно встала:
– Послушайте, Роза! Так нельзя! Я по одному из своих образований педагог и говорю вам: так нельзя распускать ребенка! Мы все тут скоро с ума сойдем!
Роза подняла спокойные глаза:
– И что вам надо?
– Да уймите вы, наконец, своего Жорика!
– А я не могу ничего сделать…
– Но вы же ничего и не делаете!
Роза пожала плечами:
– Мне он не мешает.
Всё. Надежда ушла. А когда она уходит, настает отчаяние, от которого иные люди делаются не похожими сами на себя.
Многие запили, благо к "шведскому столу" полагались спиртные напитки. Теперь обеденный зал, помимо Жориковых рулад, полнился шалым ресторанным гулом. Нередко можно было встретить постояльцев, перемещавшихся по пансионату печальными сомнамбулами.
Элеонора же из 12-го номера решилась на радикальный шаг.
Всегда спокойная, улыбчивая, она была не в себе с самого утра. За завтраком Элеонора угрюмо выпила два полных фужера вина и, не сказав "любомудрам" ни слова, направилась к выходу.
На обед она явилась изрядно пьяная, в съехавшей набок панаме.
– Где же вы были? – всплеснула руками Елена Павловна. – Мы не могли нигде вас найти!
– Налей-ка, Степаныч, даме вина, – протянула она фужер, игнорируя Елену Павловну.
– Элеонора, может не стоит… – начал было Гелий Степанович.
– Наливай, говорю, – прикрикнула она. – Уезжаю я… на фиг… чтоб не сказать грубо…
– Как "уезжаю"? – изумилась Елена Павловна. – У вас же только через неделю путевка заканчивается!
– Нет уж, я наотдыхалась… А вы тут парьтесь с этой семейкой сколько вам влезет…
Все, кто имел возможность слушать Элеонору дальше, застыли, пораженные тем, как материлась эта вполне интеллигентная и совсем ещё недавно добродушная дама.
– Всем спасибо! Все свободны! – заключила она и, покачиваясь, вышла.
А вечером, действительно, уехала.