И где это слыхано, чтобы порядочная собака целый день сиднем сидела и стерегла какую-то жалкую семерку гусей? Стыд и срам! Семь гусей! Ха-ха-ха! Смех, да и только! И какой дурак позарится на эдакую дрянь – подумаешь, лакомство! Может быть, предки наши и признавали это блюдо, да ведь мало ли какие причуды бывают у стариков! В наше время ни одна уважающая себя лиса в рот не возьмет такую гадость! Что касается меня, то я брезгаю гусятиной. А этого рыжего пса и оборванную девчонку просто видеть не могу! Если бы не решение удалиться от мира, давно бы меня здесь не было. Но что поделаешь! Приходится терпеть, коли дала обет жить праведно и творить добро…» Тут лиса вздыхала так тяжко, что у нее усы шевелились, и, прищурившись, поглядывала одним глазом то на Рыжика, то на гусей, то на Марысю. Потом отворачивалась, криво усмехаясь.
IV
Вдали уже показалась Голодаевка, озаренная луной. На нее-то и правил Петр, свернув с большака.
Ехал он, ехал, а потом обернулся к сидевшим в телеге гномам и говорит:
– Люди мы, конечно, неученые, но я своей головой так рассуждаю, что негоже вам, господа, всем в одном месте высаживаться. Шутка ли, сразу столько едоков в деревню нагрянет. Дороговизна такая будет – не приведи господь. Чего доброго, и животы подтянуть придется. – Верно! – отозвался кто-то из телеги.
Это был Хвощ, по самые уши зарывшийся в сено.
– То ли дело по двое, по трое, по пять разбросать по разным деревням.
И вам будет лучше, и крестьянам.
– Видно, ты человек неглупый, – молвил в ответ король. – Так и сделай. Петр придержал лошадь, почесал в затылке и указал на придорожную деревню:
– Да вон хотя бы в той деревне можно двух-трех высадить. Как сыр в масле будут кататься! Деревня-то недаром называется Обжираловкой – самая зажиточная в округе. Что ни мужик – то богатей, а здоровенные, что твои быки! Бабы, детишки толстые, круглые – не ходят, а словно шарики перекатываются! Да и как тут не растолстеть, ежели в каждой хате с утра до поздней ночи варят, жарят, солят, скот да птицу бьют, как на пасху! Здесь мужик как утром за стол сядет, так и не встает до полдён, а встанет – и то затем только, чтоб за другую миску сесть.
– Стой! Стой! – закричал из сена Хвощ.
Но Петр едет себе дальше, будто не слышит.
– Да чего ж им и не сидеть целый день за столом, когда там земля такая, что без сохи сам сто родит. А ветчины, сала, а гусиного жира – ввек не съешь!
– Стой! Стой! – еще громче закричал Хвощ, выбираясь из сена. – Стой, тебе говорят!
– Что случилось? – удивился Петр, притворясь, будто только что его услышал.
Вылез Хвощ из сена и, глядя в упор на мужика, спросил:
– А не врешь?
– Чего мне врать? Сущая правда!
– Вдоволь еды, говоришь?
– Ешь сколько влезет!
– И жирная?
– Сало так с бороды и течет.
– А миски большие?
– Да с луну будут!
Луна как раз заходила.
– Коли так, – сказал Хвощ, оборачиваясь к королю, – я остаюсь здесь, ваше величество!
Он припал к королевским стопам, попрощался с товарищами и, вскочив на борт телеги, крикнул крестьянину, чтобы поворачивал к деревне. Петр, торопясь исполнить приказание, наехал на камень. Телега накренилась, подпрыгнула, и Хвощ, вылетев из нее, шлепнулся на землю. К счастью, он не очень ушибся: рыхлый, глубокий песок, как перина, смягчил удар. Но Хвощ все равно заорал благим матом, разбудив всех собак в деревне, и они залились громким лаем.
На лай отозвался один гусак, за ним другой; проснувшись, загоготала какая-то чуткая гусыня, за ней другая, третья, потом еще десять, двадцать – и во дворах и хлевах такой шум и гам поднялся, словно на пожаре. – Ой, косточки мои, косточки! – ощупывая бока, вопил Хвощ, испуганный лаем и гоготаньем; но голос его тонул в этом шуме. Петр стегнул клячу, и она побежала рысью. Хвощ встал и, оглядевшись, увидел, что рядом на песке еще кто-то барахтается.