Что-то, по-видимому, сильно подвинулось в сознании нового поколения российских литераторов возможно, как раз благодаря афганской авантюре, - если Рыбаков своего героя не только не осуждает, но выстраивает всю цепь доказательств в его оправдание. Сказать точнее, он оправдывает себя самого, имевшего все основания стать таким же полноценным советским оккупантом, расстреливающим в слепой злобе мирную деревню - с женщинами, детьми, стариками и бессловесной скотиной, поливающим дома и поля напалмом и разбрасывающим детские игрушки, начиненные взрывчаткой. "В нашей армии мало выполнить приказ, его надо выполнить не размышляя"… "из нас голодом делали будущих младших командиров Советской армии"… "такая уж у нас армия, что мерзавцам легче живется и служится"… "а этот вот Степанюк был странным, потому что верил, что везде можно добиться справедливости" - я не привел и десятой доли подобных сентенций, разбросанных по страницам книги, без особенного намерения эпатировать читателя. Напротив, этот путеводитель по армии, эта энциклопедия гарнизонной жизни отличаются эпическим тоном, спокойствием, даже как будто равнодушием письма; о самом страшном рассказывается просто, я бы даже сказал - "бесхитростно", если б не знал, какими хитростями достигается эта святая простота. Перед нами как будто обыденщина, едва ли стоящая внимания. Но эта-то обыденщина и формирует оккупанта.
Его приучают "родину любить" с самого начала, с принятия присяги - последующим ритуалом "солдатской присяги", со снятием штанов и поркой по голой заднице ремнем с бляхой, так чтоб остался пылающий след. Это одновременно и "боевое крещение", и забава для старослужащих, "стариков", но не только забава: "…так как начальство спокойно напоминало старикам, что уедут они домой только, когда молодежь будет обкатана, то старики и старались". Далее его, будущего беспрекословного оккупанта, калечат неделями в сыром бетонном карцере, вымучивают в бессчетных нарядах вне очереди, вымораживают в бессменных караулах, ему офицеры могут разбить лицо в кровь и его гитару - в щепки, ему запрещают слушать транзистор и задавать "провокационные" вопросы, ему забивают голову мусором политинформаций и вытравляют все человеческое каждодневным, хорошо разработанным, комплексом унижений. Как о пристанище души, об интимном, недосягаемом, собственном, привыкает он думать о тумбочке, куда не полезут чужая рука и глаз воровать и читать письма. Даже и после смерти он принадлежит государству, армии - и потому подлежит хотя бы унизительному подозрению: разбившегося пилота продолжают уличать, что его самолет отклонился от курса "по политическим причинам"; солдат, которому размозжило голову сорвавшимся стволом гаубицы, виновен в том, что забрызгал своими мозгами мундир, и "пусть не думает", что его будут хоронить в новом…
Позвольте, но выпадают же и радости? О, разумеется, и всю их восхитительную прелесть сможет вполне оценить всякий, кто когда-либо жил в казарме. Покурить на посту, а особливо - на гауптвахте. Раздобыть самогону в близлежащей деревне, а заодно и "краткосрочной женской ласки". Отведать наркотика - анаши или "планчика". Да даже и на той самой политинформации пересидеть в тепле, когда на плацу стужа и ветер. К тому же, и письма приходят из дома - ну, это иной раз и не радость, это смотря по тому, как в самом доме. Наконец, в порядке компенсации, есть еще удовольствие для некоторых - писать доносы на товарищей, сей сладостный грех здесь не оплачивается возмездием "доносчику - первый кнут", напротив - всячески приветствуется и поощряется особистами и политотделом. Вполне лагерная жизнь, лагерная психология, даже и фразеология лагерная - здесь "мантулят" (отлынивают от работы), делают "мастырку" (членовредительство), пьют "чифирь", едят "пайку" или "рубон", сама служба - "срок", а конец ее - освобождение. Законные внуки ГУЛага, они встречаются с прошлым (которое, впрочем, продолжается) не так далеко от места, где служат и охраняют "священные рубежи": уходящая невесть куда узкоколейка приводит любопытных к свалке человечьих костей, открытых для обозрения речным размывом.
После всего рассказанного, не то удивительно, что люди сходят с ума или уходят в тайгу на бронетранспортере или стреляются старым армейским способом - дуло засунув в рот - или открывают огонь по своим. Не то удивительно, что наш доблестный защитник вдруг испытывает безотчетный позыв - стрелять в женщину, которую любил, которая от него родит ребенка и которой сам же он помогает бежать за границу. Удивительно другое: по-видимому, так велик в человеке запас изначального добра, что и при этом, недостойном его, собачьем существовании эти люди все же остаются людьми. Хоть изредка, но они отваживаются на робкий протест, пусть почти никогда не достигающий цели, и даже на протест опаснейший в армии - коллективный. Несмотря на все усилия разобщить их, ибо знает начальство, что "над воинским подразделением можно властвовать, пока солдаты духовно разобщены", - они все же связаны друг с другом некоей примитивной солидарностью, годной не только на то, чтоб передать арестованному на "губу" курево или сахар, но и выступить за безвинно обвиняемого открыто, на собрании. Те же самые солдаты, смачные похабники, любители скабрезных анекдотов, неожиданно тепло и с мужским целомудрием относятся к любви своего товарища к вдове офицера - поди ж ты, гарнизонные "Ромео и Джульетта" с счастливым концом! Один из "сквозных" героев, Малашин, излюбленный автором персонаж, не думая и двух минут, усыновляет чужого изголодавшегося ребенка, а заодно и берет в жены его пьющую мать - "подарил жизнь двум людям". Не всем им, подобно капитану Шаповаленко, "страшно понимать", иные так очень силятся понять и достаточно открыто выражают "глубокое, всеобщее недовольство" жизнью. О бунтарях - том же Малашине или "Русаке" Андропове - автор повествует с особенным удовольствием и как бы с удивлением. Не сочтем случайностью, что именно для этих его героев так тщательно вытравляемые крест и молитва и само понятие "Бог" суть именно понятия, а не знаки преходящей моды. По-видимому, на этих людях покоятся надежды автора на наше освобождение и выздоровление. Не станем спорить, насколько эти надежды основательны, но можно согласиться, что зло, учиняемое сейчас над этими людьми, не пройдет даром, не рассеется бесследно в народной памяти. Особенно, если тому поспособствует наша литература.
Далекая финская война, такая короткая по теперешним меркам, как бы и не война, а, если последовать газетным штампам - "кампания с белофиннами", - однако ж, не стерлась, не перекрылась войной куда более кровопролитной и трупообильной, да наконец и справедливой; многие годы спустя не простил ее, не мог простить и забыть Александр Твардовский, отождествляя себя, как истинный поэт, с безвинно и бессмысленно загубленным солдатом:
…как будто, мертвый, одинокий,
как будто это я лежу,
примерзший, маленький, убитый
на той воине незнаменитой
забытый, маленький, лежу.
Можно лишь удивляться, как из-под пресса еще сталинской цензуры сумел поэт дать той воине, или "кампании", ее настоящее название - не слышится ли нам явственно за словом "незнаменитая" другое слово - "бесславная"?
Такой же, только много хуже, останется в нашей памяти и война афганская. И когда эта позорная страница нашей истории будет перевернута, в обвинительное заключение, в воздаяние по делам их всем ненасытным "ястребам" вкупе с воркующими "голубями", средь многих свидетельств ляжет и эта книга, которую читателю предстоит прочесть.
Георгий Владимов
Повестка в армию
Сергею Сергеевичу Сажину повестку принесла дворничиха в пять с половиной утра, дверь отворила мать и расписалась где следует. Увидев в спокойных руках матери красноватую бумажку, Сергей вздрогнул. Остатки сна исчезли, как-будто его и не было. Попытался вновь уснуть, но не получилось. Мысли вертелись, как в калейдоскопе. И все вокруг детства. Старые огромные пилотки на маленькой голове, двор, деревянные автоматы и рты, орущие "тра-та-та", "гад, я тебя убил", "врешь, промазал", И позже мечта стать летчиком, моряком, космонавтом. И как эти мечтания незаметно растворились во взрослеющей жизни.
Одеваясь, Сергей почувствовал во рту горечь. Он тогда еще и не подозревал, что ближайшие его годы будут наполнены желанием спать, а этот неожиданный привкус во рту станет обычным до незаметности.
Пощупав повестку, испробовав ее на крепость, Сажин заставил себя подумать: "Ну, пришло - подумаешь. К каждому приходит". Но тут довольно-таки подло вынырнула сама собой иная мысль: Васька Румянцев? Я хоть по конкурсу не прошел, а он вообще провалился на первом экзамене. И Ваську не берут. У него пахан в Горкоме работает, шишка не на пустом месте. Меня берут, а его, Ваську - нет, его, здоровяка (молотом занимается), комиссовали. И он на следующий год в университет пролезет.
На самом деле Румянцев мог вполне законно провалиться и в следующем году, но Сажину было отрадно думать, что он непременно пройдет по конкурсу. Почему? Он не задавал себе этого вопроса. Было приятно и злорадно - и все.
До ухода на сборный пункт оставалось еще две недели. За завтраком мать как-то по особому смотрела на сына. Спросив его, пойдет ли он на завод, она вдруг обняла его голову, и, отпустив, быстро отвернулась. Но сын не думал о боли и тоске матери. Прихлебывая чай, он вдруг поймал себя на мысли, что забыл о заводе. Завод для него как бы уже ушел в прошлое.
Цех встретил Сажина привычным шумом. Сергею казалось странным, что ему теперь не нужно будет торопиться к станку, а в перерыв - бежать в столовку занимать очередь. Начальник цеха, внимательно разглядев повестку, значительно произнес: "Так. Служить в рядах наших вооруженных сил - почетный долг каждого гражданина. Идите "расформляйтесь". Завкадрами опять будет горланить о текучести кадров".