Владимир Рыбаков - Тиски стр 14.

Шрифт
Фон

"Странное дело, - начал он свое повествование, когда сломаешь челюсть такому же мордовороту, как ты сам, остаются шальные воспоминания, а тут, можно сказать, ничего особенного не произошло. Ну ровным счетом ничего особенного, если не брать в расчет совесть. В общем, как я тебе уже сказал, был я на службе при межконтинентальной ракете. Сам должен знать: силос и в нем эта сволочная ракета, а вокруг да около, да под землей комплекс прицельных и пусковых устройств, приборы управления и прочее. Все это требует людей. В основном берут в ракетные части ребят со средним или с незаконченным высшим образованием. Оказался в моем отделении и этот самый Сергей Кожемякин. Откуда он только взялся на этом свете?! Теперь знаю… У него было незаконченное высшее. Он мне рассказал, что сам бросил физмат. Что-то там показалось ему неинтересным. Ты встречал людей, которые задают никем не задаваемые вопросы? Вот он такой и был, этот Кожемякин. Его было прозвали в части "князь Мышкин", но по-настоящему пристала к нему только кличка "слабый". Он казался слабым, этот Сергей, неприспособленным для жизни. Кожемякин, понимаешь, во что-то верил. Не в Бога, это можно было бы, в конце концов, понять, а в человека и в слово! Он мог вдруг сказать, что в нашей советской конституции есть правильные статьи, которые не исполняются, и что это чрезвычайно плохо. Сам понимаешь, слушать подобные изречения возле межконтинентальной ракеты не очень удобно. Не знаешь толком, что делать. А в глазах у Кожемякина жила раздражающая честность, некривление души. И вот однажды на теоретических занятиях все и началось. Наш полковник Васюков в присутствии замполита объяснял, что после первого залпа по Соединенным Штатам личному составу нужно, не помню точно, тридцать три или тридцать четыре минуты, чтобы подготовиться ко второму. А так как американцы после нашего первого залпа уничтожат нашу точку, кажется, в тридцать минут, то личному составу, всему коллективу, нужно произвести второй залп в двадцать девять с половиной минут. Васюков говорил и говорил. За окном было пятьдесят ниже нуля, а в ленинской комнате сладко грели батареи. Голос Васюкова для большинства был шелестом ветра. И вдруг раздался честный голос Кожемякина: "Товарищ полковник, разрешите вопрос? Я что-то не понимаю. Мы же ведь не нападаем, а только отвечаем ударом на удар. Я готов умереть за Родину, но только защищая ее, а не разрушая другие страны и континенты. Пусть мы успеем за двадцать девять с половиной минут дать второй залп и погибнуть через тридцать секунд, война есть война. Но повторяю, чего я не могу понять, это - как, защищаясь от нападения врага, мы вообще сможем успеть дать два залпа?""

Васюков и замполит переглянулись. Быть может, все и прошло бы, если бы два-три человека вдруг не заинтересовались поднятым вопросом. Кто-то спросил: да, как это так, мы что, будем нападать или обороняться? А Кожемякин воскликнул с озорцой в голосе: "Так как же, товарищ полковник, что же происходит, кто же мы: защитники Родины или агрессоры? Странно ведь получается".

Это озорство и погубило Кожемякина. Через несколько дней поднялась гнусная метель, одна из тех, когда ветер гонит и гонит в лицо замерзшие снежинки. Вместо того, чтобы, как было положено по расписанию, погнать нас на плац, офицеры объявили о внеочередном комсомольском собрании. Все буквально завыли от восторга - батареи ленинской комнаты мнились раем. В быстро установившейся теплой сонливости комнаты никто толком и не заметил, как на середину ее вывели Кожемякина, как стали его обвинять во всех смертных грехах; кажется, даже был штамп: подрыв боеспособности СССР.

Короче, всех пригласили исключить Кожемякина из комсомола. Я был такой сонный, что механически поднял руку. Все ее подняли. В течение последующих недель Сергею давали без передышки наряды вне очереди. Он спал два-три часа в сутки. Наконец, он не выдержал. Моя уборные, он не мог стерпеть издевательства надсматривающего над ним офицера и вывалял его в дерьме. В тот же вечер Кожемякина отправили на гауптвахту. А в казарме его фамилия впервые выговаривалась с уважением в голосе. Таковы часто люди: они понимают поступок, продиктованный отчаянием, а кристальную честность по отношению к самому себе называют слабостью.

Кожемякина я больше не видел, никто в части его больше не видел. Но о нем не забывали. Однажды, много месяцев спустя, кто-то из нас, фамилии не помню, тоже поднявший тогда на комсомольском собрании руку, сказал: "Не хотели они Кожемякина за слово посадить. Они подождали и дождались нетерпения его честности".

"Вот как дело было, - договорил Лозовский, - на совести он у меня остался, этот Кожемякин. А если на совести, то значит - разбудил он во мне что-то, много чего разбудил".

Мы с Лозовским молча чокнулись и молча выпили за слабого человека.

Старушка

Однажды меня, Малашина и еще двоих ребят послали на стрельбище проверить сигнализацию. Главный у нас был зампотех, который и собственный мотоцикл не мог починить. Это был офицер лет тридцати. Он любил говорить: "Безнадзорный есть безнаказанный. Я буду тебе говорить, проповедовать, а ты должен будешь слушать и исполнять. А не будешь - раздавлю, как клопа". Наша воинская часть не радовала его глаз, гарнизонная жизнь полностью опустошала его душу. Свою зарплату он пропивал, потом занимал, чтобы купить что-нибудь детям. Хотел ли он повышения, карьеры, славы? Наверное, нет. Мне часто казалось, что ему, в сущности, хочется только одного - чтобы жизнь побыстрее прошла.

Но был в этом офицере и другой человек, искусственно созданный, инкубаторный. На политинфомациях, политзанятиях или занятиях в орудийной комнате его чахлый голос вдруг приобретал резко-визгливые интонации. Он начинал орать, что на земле никогда не было ничего лучше, чем наша советская власть, и тут же добавлял, что всякий, кто не верит в это, будет раздавлен, и приводил слова Горького о том, что если враг не сдается его уничтожают. Он так часто повторял отрывки из произведении советских писателей, революционеров, генсеков и прочих, что наверняка забывал, что произносимые им тирады и монологи не принадлежат его уму.

"Вот так и получается, - говорил я иногда, - что ему, с одной стороны, жить на белом свете не хочется, а с другой - этот кажущийся мир, в котором он иногда пребывает; он ведь искренне орет, что нет счастливее его на этой планете". Малашин в ответ на это обрывал меня: "Выходит, что ты, кроме всего, еще и жалеешь нашего зампотеха? Хорош! Да он со всей своей искусственностью оторвет тебе голову и не пикнет". Я с тобой не согласен: что бы власть или другое там ни делала над мужиком, если он настоящий человек - он им и останется, что бы ни произошло. Нас всех пытаются засунуть в этот самый инкубатор, но есть я, есть ты, есть полроты. Ты приглядись. А зампотех просто сволочь, и весь сказ.

Лицо зампотеха, свирепое и деловое в части, по-житейски заскучало, как только грузовик выехал на большую дорогу. Сигнализация на стрельбище, как всегда, барахлила, и мы провозились с ней до позднего вечера. А на обратном пути сели аккумуляторы грузовика. Становилось темно, из Китая шли грязные тучи, а где-то за дальними сопками, вероятно, уже шел дождь. От мысли, что в эту самую минуту кто-то в столовке полка преспокойненько уминает наш ужин, сводило животы и приводило в бешенство. Оставив двоих караулить грузовик, я, Малашин и зампотех отправились разыскивать телефон. В первой же попавшейся деревеньке постучали уверенно, по-солдатски, в окошко опрятного старого домика. Вышла и пригласила нас войти старушка, такая же чистая и опрятная, как и ее домик. Таких пожилых людей обычно не замечаешь в толпе, но если вглядишься в них, то не можешь не поразиться их уму и опыту, отражающемуся в полинявших от времени глазах. Старушка обрадовалась незваным гостям, накрыла на стол, налила очищенного самогона, угостила копченой свининой - лучшим лакомством края. "Ну, что бабушка, - спросил ее Малашин, - справно живешь? Не скучаешь?" Спросил, чтобы доставить старушке удовольствие, а вышло другое. Старушка села, сказала, не повышая голоса: "Плохо живу. Все мы плохо живем. Я старая, слишком много повидала, чтобы бояться. Умер во мне страх раньше меня. Россия богатая, а народ бедный. Будто мы с землей, а на деле безземельные. Нет правды, народ замучали. При царе куда лучше было!"

Зампотех, как бы очнувшись, заорал: "Врешь, старая, врешь! При царе народ угнетали, капиталисты были. Потому революция произошла. Антисоветской агитацией занимаешься, старая. А ты знаешь, что тебе за это будет?" Глаза зампотеха горели, как во время политзанятий. Старушка спросила его, по-прежнему не повышая голоса: "А сколько нужно растить сына, чтобы он научился мать оскорблять?" Мне редко приходилось видеть, как люди мучаются от стыда. Лицо зампотеха стало бурым. Старушка продолжала: "Махонькие вы совсем. Не понимаете вы, что надо слушать голос народа и своей совести. Эти голоса, как жизнь, доступны и глухому. А вы только голос вашей советской власти слушать хотите. Оно-то проще, легче. Купил газету, послушал радио, посмотрел телевизор. В нашей деревне до революции безлошадников не было.

Пили у нас для веселья - не для забытья. Праздников было много. Были несчастья, без них жизни нет, но работали на себя. Поэтому радость была веселой, товар был товаром, рубль - рублем. А сегодня хлеба в России нет. Узнали бы предки наши об этом - из могил бы своих повстали. В России хлеба нет! Она, матушка, вся покрыта золой, на вас самих зола эта. Не знаете вы, что в вас русский человек живет. Зола сойдет, лихо уйдет. Россия все перетерпит".

Старушка, словно устыдившись своей словоохотливости, добавила: "Заболталась я. А вы, сынки, к управлению идите, там телефон. С Богом. России служите".

Зампотех встал, наклонился и поцеловал старушке руку.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора