Может быть, это из деликатности, не желая меня обидеть, все делают вид, что не подозревают о моем существовании? Но подобную душевную чуткость вряд ли можно приписать собакам, которые прибегают по нужде к моему жилищу и явно не подозревают, что в нем находится живая плоть и кровь. Отсюда следует, что запаха у меня тоже нет. А ведь если кто-нибудь и должен пахнуть, так это я. Как, учитывая вышеизложенное, Махуд может ожидать от меня нормального поведения? Мое наличие подтверждают, если угодно, мухи, но в достаточной ли мере? Разве не садились бы они с тем же удовольствием на коровью лепешку? Да, до тех пор, пока этот вопрос не найдет удовлетворительного разъяснения или пока меня не заметил кто-нибудь помимо Мадлен, я не сумею поверить настолько, чтобы продолжить свою деятельность, тому, что говорится обо мне. Это утверждение я считаю крайне важным, но, следует заметить, вскоре я уже не сумею воспринять его, настолько ухудшились за последнее время мои способности. Очевидно, мы сталкиваемся здесь с проблемой перехода, чреватой неожиданностями. Допустим, я преуспел в умирании, приму самую удобную гипотезу, так и не сумев поверить в то, что когда-либо жил, я знаю, на свою беду, что это не то, чего они хотят для меня. Ибо это случалось со мной уже неоднократно, причем они не жаловали меня даже коротким отпуском по болезни, среди червей, перед тем, как воскресить меня. Но кто знает, что на этот раз сулит будущее? Чем думаю умнее, тем под гору быстрее, - во всяком случае, это было бы неплохо. Возможно, когда-нибудь некий господин, случайно оказавшись рядом со мной, с возлюбленной под ручку, в тот самый момент, когда последнее издыхание одаривает меня заключительной сладостью отлетающего времени, воскликнет, достаточно громко, и я услышу: Послушай, этот человек нездоров, надо вызвать скорую помощь! Таким образом, одним выстрелом, когда, казалось бы, никакой надежды, два прекрасных зайца. Я умру, но я жил. Если только не предположить, что господин подвержен галлюцинациям. Тогда, чтобы рассеять все сомнения, его возлюбленной достаточно будет сказать: Ты прав, любовь моя, кажется, его сейчас вырвет. И тогда я буду знать наверняка и испущу дух под звуки икоты, так часто, увы, омрачающей торжественность происходящего. В бытность свою Махудом я знал одного доктора, который утверждал, что, с научной точки зрения, последний выдох исходит с другого конца, и именно там, а не у рта, семья должна подержать зеркальце, прежде чем вскрыть завещание. Но откуда бы он ни исходил, не вникая в эти мрачные подробности, я, бесспорно, серьезно заблуждаюсь, полагая, что смерть, самое по себе, можно считать следствием или хотя бы свидетельством предшествовавшей ей жизни. Лично я не имею впредь ни малейшего желания покидать этот мир, который они так старательно мне навязывают, не убедившись предварительно, что я действительно в нем был, по пинку в зад, например, или поцелую - любой знак внимания годится, лишь бы он исходил не от меня. Пусть хотя бы два независимых наблюдателя немедленно заметят меня здесь, и я позабочусь об остальных. Как все становится ясно и просто, когда открываешь глаза на внутренний мир, предварительно подвергнув их воздействию внешнего, чтобы извлечь выгоду из контраста. Я не хотел бы, хотя и устал смертельно, покидать преждевременно эту плодоносную жилу, ибо я второпях к ней уже не вернусь, о нет. Но довольно этого проклятого первого лица, оно сбивает с толку, так я совсем перестану себя понимать, если не буду осторожен. Но о ком, в таком случае, идет речь? О Махуде? Нет, еще нет. О Черве? Тем более. Ба, любое местоимение годится, если смотреть в корень. Дело привычки. Потом подправим. На чем я остановился? Ах да, блаженство ясности и простоты. Теперь надо как-то связать это с несчастной Мадлен и с ее великой добротой. Знаки внимания, подобные оказываемым ею, упрямство, с которым она продолжает замечать меня, разве все это не доказывает убедительно, что я действительно присутствую здесь, на улице Брансьон, неслыханное название на моем родном острове? Разве избавляла бы она меня от жалких моих экскрементов по воскресеньям, устраивала бы гнездо с наступлением зимы, защищала бы от снега, меняла бы опилки, втирала бы мне в голову соль, надеюсь, не забыл ничего, если бы меня здесь не было? Разве посадила бы она меня в кувшин, подняла бы на пьедестал, обвесила бы фонариками, если бы не была уверена в моей реальности? Какое счастье было бы покориться этой улике и следующему за ней приговору. К сожалению, я рассматриваю ее как весьма подозрительную, чтобы не сказать - незаконную. В самом деле, что можно подумать об удесятеренных знаках внимания, которыми она буквально заваливает меня в последнее время? Как непохоже это на безмятежность наших прежних отношений, когда я видел ее всего раз в неделю. Нет, от этого не уйти, женщина теряет в меня веру. И пытается отдалить момент окончательного признания своей ошибки ежеминутными приходами, дабы собственными глазами удостовериться, что я все еще более или менее воображаем на своем месте. Подобным же образом веру в Господа, говорю со всей подобающей мне скромностью, иногда утрачивают вслед за проявлением особого рвения и усердия, так кажется. В этом месте я делаю паузу, чтобы подчеркнуть некоторое различие. (По-видимому, я все еще думаю.) То, что кувшин в самом деле стоит там, где говорят, верно, я и не собирался это отрицать, в конце концов, не мое это дело, хотя его присутствие в подобном месте, реальность которого я также не берусь оспаривать, кажется не очень-то правдоподобным. Я всего-навсего сомневаюсь в том, что нахожусь в нем. Легче воздвигнуть храм, чем склонить божество посетить его. Однако к чему вся эта путаница? Вот что получается, когда начинаешь подчеркивать различия. Но это неважно. Она любит меня, я всегда это чувствовал. Я ей нужен. Ресторанчик, муж, дети, если таковые имеются, - ей уже недостаточны, в ней есть пустота, которую в состоянии заполнить только я. Не удивительно, что у нее бывают видения. Было время, когда она казалась мне близкой родственницей, матерью, сестрой, дочерью или чем-то в этом роде, возможно, даже женой, скрывающей меня от общества. Вернее, Махуд, видя, сколь мало впечатлило меня его главное свидетельство, шепнул мне на ухо это предположение, добавив: Я ничего не говорил. Должен признаться, что не так уж оно абсурдно, как кажется с первого взгляда, и вполне может объяснить некоторые странности, не поразившие меня в момент формулировки, среди прочих - мое несуществование в глазах тех, кто не в курсе, то есть в глазах всего человечества. Но если меня прячут в общественном месте, к чему привлекать внимание к моей голове, художественно освещенной с сумерек до полуночи? Вы можете, конечно, возразить, что важен только результат. И вот еще что. Эта женщина никогда со мной не разговаривала, насколько мне известно. Если я утверждал что-нибудь обратное, то ошибался. Если я скажу что-нибудь обратное, то снова ошибусь. Если, конечно, я не ошибаюсь сейчас. Во всяком случае, подошьем это в дело, в поддержку любого тезиса, который вам по душе. Ни одного нежного слова, ни одного упрека. Из опасения привлечь ко мне общественное внимание? Или чтобы не рассеять иллюзии? Подвожу итог. Близится момент, когда единственный верующий в меня должен меня отвергнуть. Ничего не произошло. Фонарики не зажжены. Неужели все тот же вечер? Возможно, обед уже кончился. Возможно, Маргарита приходила и уходила, снова приходила и снова уходила, а я ее не замечал. Возможно, я сиял, со всем присущим мне блеском, долгие часы и ничего не заметил. И все же что-то изменилось. Эта ночь не похожа на другие. Не потому, что я не вижу звезд, мне не часто удается увидеть звезду, высоко в глубине того клочка неба, который я обозреваю. И не потому, что я вообще ничего не вижу, даже поручней, такое нередко случалось. И не из-за тишины, место здесь тихое, по ночам. К тому же я почти глухой. Не впервые я напрягаю слух, тщетно пытаясь различить приглушенные звуки на конюшне. Вдруг заржет лошадь. И я пойму, что ничего не изменилось. Или увижу фонарь сторожа, в загоне, раскачивающийся на высоте колена. Надо быть терпеливым. Холодно, утром шел снег. Однако же моей голове не холодно. Вероятно, я все еще накрыт брезентом, возможно, она набросила его на меня, боясь, что ночью снова пойдет снег, пока я был погружен в размышления. Но ощущения, так мной любимого, давления брезента на голову, нет. Моя голова потеряла всякую чувствительность? Или меня хватил удар, пока я был погружен в размышления? Не знаю. Буду терпеливым, перестану задавать вопросы. Прошло несколько часов, кажется, снова наступил день, ничего не произошло, я ничего не слышу. Я напомнил им об обязанностях, возможно, они дали мне умереть. Ощущение, что я укутан, но не прикасаюсь ни к чему, такого никогда не было. Опилки больше не давят на культи, мне неизвестно, где я оканчиваюсь. Вчера я покинул мир Махуда - улицу, ресторанчик, бойню, статую и, сквозь поручни, серое небо. Я никогда больше не услышу мычания скота, звякания вилок и стаканов, раздраженных голосов мясников, названий блюд и цен. И никакая женщина не захочет, тщетно, чтобы я жил, и моя тень, вечером, не омрачит землю. Истории Махуда кончились. Он понял, что они - не обо мне, он сдался, я победитель, а я так старался проиграть, чтобы доставить ему удовольствие, чтобы он оставил меня в покое. Выиграв, буду ли я оставлен в покое? Не похоже, кажется, я продолжаю говорить. Во всяком случае, все эти предположения, вероятно, ошибочны. Несомненно, меня снова бросят в атаку, лучше вооруженного, на твердыню смерти. Куда важнее другое - знать, что происходит сейчас, чтобы немедленно сообщить об этом, как требует того моя функция. Не нужно забывать, иногда я забываю, что все упирается в голоса. Я говорю то, что они велят мне говорить, и надеюсь, что когда-нибудь им надоест разговаривать со мной. Вся беда в том, что я говорю неверно, не имея ни слуха, ни головы, ни памяти. Сейчас я, кажется, слышу, как они говорят, начинает голос Червя, я передаю новости, чего бы они ни стоили.