Среди оставшихся после всех экспроприаций сокровищ, как нарочно унесенных во время ограбления, было несколько уникальных вещиц, как, например, два неиспользованных билета на тот самый "Титаник", который отправился в рейс без его деда, поссорившегося с бабкой за неделю до путешествия из-за его увлечения балеринами и покупки чудного, но катастрофически дорогого жеребца. Пара билетов была единственной сохранившейся в России и сразу стала стоить баснословную сумму, все возраставшую от времени; однако дед, конечно, ни за что не хотел расставаться со своей реликвией, заказав специально для билетов рамочку сандалового дерева с замшевым паспарту. Неведомый вор прихватил также и белый мейсенский чайник, без ушек, крышечки и носика, но, несмотря на это, равный по стоимости целому состоянию, ибо на днище стояло корявое клеймо с подписью, утверждавшее, что это первый чайник мейсенского завода, выпущенный во время пробы печи. В обмен за этот чайник представитель правления мейсенских заводов предлагал один из первых мейсенских сервизов на сорок персон (чайник должен был пополнить коллекцию музея при заводе). Но обмен не состоялся, и чайник вместе с билетами на "Титаник" исчез в небытии, унесенный явно тем, кто не раз бывал в доме и хорошо знал ему цену.
Младший брат тоже был не промах. Ему, в условиях неписаного советского майората, достались по наследству лишь крохи, и своим состоянием он был обязан только себе, и никому другому. Так часто бывает: человек мечтает об искусстве, о полуголодном существовании в обнимку с верной музой, не сулящем ничего, кроме тайного горения, а судьба решает иначе, и вместо тернистого пути художника посылает своего протеже на деловую стезю, лепя из него удачливейшего дельца, которому все само идет в руки. За что бы он ни брался, все приносило ему невероятные дивиденды, хотя сам считал, что занимается этим спустя рукава, дабы как-то заработать на тот черный - а на самом деле - светлый день, когда засядет наконец за давно задуманный роман либо закончит уже подготовленную эскизами серию картин.
Лелея мечты об искусстве, он устраивается анахоретом на даче в Новом Иерусалиме, чтобы писать и писать, но ему тут же делают фантастическое предложение о разработке проекта виллы одного бельгийского миллионера. Этот проект впоследствии он переработает для более скромных дач друзей брата, тоже коллекционеров, и даже согласится руководить строительством первых пробных экземпляров. Несколько лет строительства, затем пять лет работы с мозаичным панно и ювелирными изделиями (в основном по заказам Московской патриархии, знакомство с которой началось с невинной просьбы помочь отреставрировать алтарь и дароносицу в одном полуразвалившемся соборе на Поклонной горе). А затем еще семь лет кропотливых трудов по освоению техники перегородчатой эмали, для чего он приобрел уникальное оборудование, в конце концов окончательно потерянное и разворованное во время очередного обыска. Так как деньги, конечно, являлись лишь средством, он, по сути дела, с самого начала стал вкладывать их в новую живопись и фантастический по уникальности журнал, став благодетелем и меценатом для художников и владельцем труднопредставимой коллекции нового искусства, сравнимой разве что с коллекцией Костаки. Он давно уже вызывал восхищение, перемешанное с подозрительностью, своей странной удачливостью, везением настолько постоянным, что примерно треть его знакомых полагала, что он является прекрасно замаскированным агентом ЦРУ; другая треть считала его агентом KGB, а остальные были уверены, что его кормят и те и эти; и только очень немногие, самые близкие к нему, понимали, что это - чепуха, ибо сами ничего не понимали.
В это лето, за год до описываемых событий, я жил почти в полном одиночестве в недостроенном флигельке на берегу моря, рядом с Мерикюлем, снимая его у странного типа с внешностью постаревшего Франкенштейна, а на самом деле бывшего лесного брата, отсидевшего свое, чтобы затем стать то ли лесником, то ли пожарным, в никогда не снимаемой сизо-зеленой шляпе с опущенными полями, постоянно что-то бормочущим на русско-прибалтийском диалекте.
Его запущенный участок поражал комбинацией живописности и беспорядка в виде склада ненужных и немыслимых вещей, вроде использованных и искореженных газовых плит всевозможных образцов и моделей, труб, конфорок, дырявых ведер, кастрюль, банок, железных и стеклянных, всевозможного калибра, начиная от склянок из-под лекарств и кончая чудовищного объема сосудами абсолютно непонятного назначения. И по всем этим предметам, сваленным вдоль дорожек с проросшими сквозь них бурьяном и травой, ползало несметное полчище улиток, где были только что родившиеся, размером с ноготь младенца, и чудовищные монстры, величиной с кулак.
Весь июнь шел дождь, прекращаясь на считанные часы, забор перед окном почернел, позеленел, покрылся изумрудным мхом, просвечивая сквозь светло-зеленую волну кустов, - и стоило только выйти за порог, как улитки начинали трещать под каблуком, как бы нога с брезгливой расчетливостью ни избегала столкновения. Улиток, казалось, было столько, сколько бывает порой дождевых червей на дорожке в теплый день после дождика, когда они выползают изо всех пор.
Но суть совпадения (как совпадают порой два различных во времени образа, тут же рождая целостную и уже неделимую реакцию) была не в улитках и даже не в двух нимфетках, живших по соседству (одной десятилетней в плиссированной юбочке, гольфах и с пушком на голенях, которую зорко стерегла бабка в очках-велосипедах; и другой, уже распустившейся лолите, в доме рядом, всегда в чем-нибудь сиренево-фиолетовом и огромных клипсах размером с кофейное блюдечко). А во всем вместе: одиноком житье, дожде, улитках, гольфах, сумасшедшем хозяине с желто-седой бородой, который иногда откуда-то из глубины окутанного листвой сада издавал странные, воющие звуки, - и возникало, проступало ощущение пустого, дикого Крыма, без санаториев и отдыхающих, послевоенные горы Кимерии и девочка-дюймовочка, еще не вышедшая до конца из преамбулы кувшинки.
Почему именно это, только со стенографической быстротой, как спицы в велосипедном колесе, промелькнуло в мозгу нашего героя, который замер на мгновение, прислушиваясь к затихающим над головой шагам в парадной, не думая, но зная, что случится буквально через минуту-другую. И, подчиняясь невнятному механизму поступков, пригнул явно ниже требуемого голову и рванулся в спасительную темноту подвала.
Уже потом, вспоминая, переводя транскрипцию сжатого в кулак прошлого на язык другого времени, он, скрывающийся от провидения писатель-диссидент, расшифровал, расставил по местам все быстротекущие секунды, что, словно круглые биллиардные шары, заполнили предназначенные для них лузы (тогда и понял, что действовал единственно возможным способом). Но это было уже потом, а пока он, как кинематографический слепец, выставив вперед руки, полез через перегороженное какими-то трубами, веревками, кабелями нутро подвала, обогащающее его запахом гнилой, застоявшейся воды, кошек, заскорузлых тряпок, до боли сжимая в руке вытащенную из ящика газету и связку ключей.
Конечно, шансов мало. Сейчас в окно заголосит участковый, оставшиеся внизу рванутся к дверям и перекроют все выходы, но, перелезая с бьющимся сердцем через трубы, писатель и не думает о таком совершенно невиданном в русской литературе событии, как побег. Только не надо забывать, что мы листаем книгу. Автор, как и полагается в фальшивом детективе, подробно и не без изящества описывает подвал; не педалируя, но и не боясь аналогий с катакомбами, в которых скрывались первые христиане, озабоченный на самом деле решением достаточно трудно разрешимой в пространстве русской прозы дилеммы: как изобразить вполне естественное замешательство героя и при этом не уронить его достоинства? Так как герой хотя и диссидент, но все же русский писатель, а это совсем другой коленкор. Ибо где это видано, чтобы русский писатель бежал от наказания, не совершив преступления, то есть избегал самого лакомого штриха в биографии, каким является узилище, притом что правда, как всегда, на его стороне, а будущее - его единственный покровитель - все расставит по местам.