Мне нужны плюсы жизни в лечебнице, но не ее минусы. Строгий режим полезен мне. Дисциплина полезна мне. Упражнения полезны мне. Работа плотника очень полезна мне. Мне полезно иметь перед собой пример простой, респектабельной, упорядоченной жизни. Мне нравится стоять у своего окна и смотреть на маленький садик, где собираются покурить и поболтать охранники, сменившиеся с дежурства. Это крупные, тяжеловесные мужчины, смешливые, краснолицые. Они одеты в темно - синюю форму (санитары ходят в светло-сером). У охранников пояса и пряжки, которые славно блестят. В детстве я часто надевал свою форму солдата, с пистолетом на бедре. Солдаты нравились мне больше, чем ковбои. Я мечтал о сражениях с японцами. Я не стал солдатом с ружьем, но зато сделался военным специалистом, который внес определенный вклад в военную науку. Я чувствую, что, если бы охранники узнали обо мне это, они бы взглянули на меня другими глазами. Это крепкие, простые люди, которые служили своей стране в Вооруженных силах. Я питаю к ним глубокое уважение, и мне бы хотелось, чтобы они тоже уважали мое военное ремесло. Меня огорчает, что я для них ничего не значу. А ведь я представляю собой нечто, имеющее немалую цену. В начале моего пребывания здесь я попытался завести дружбу с охранником из моего коридора, чтобы дать ему понять, кто я такой на самом деле и кем был. Но до этих людей трудно достучаться. Наверное, им постоянно надоедают душевнобольные, и у них выработалась манера отделываться кивками и междометиями, которая позволяет им не слушать. Они довели это до совершенства. Возможно, этот образ действий выработал для них специалист. Они все так себя ведут.
Однако я должен остерегаться говорить слишком много. Я не хочу стать одним из тех, кто извиняется перед каждым проходящим мимо незнакомцем. Я не стыжусь того, что оказался в психиатрической лечебнице. Причина, по которой я не стыжусь, заключается, конечно, в том, что моя история болезни лучше, чем у пациентов, пребывающих здесь давно. У меня не зарегистрирована душевная болезнь до моего нервного срыва, и, с тех пор как поступил сюда, я веду себя нормально. Все согласны, что я - классический пример внезапного нервного срыва, помрачения ума. Меня прислали сюда, чтобы мы все вместе разобрались, в чем же причина этого нервного срыва, дабы он никогда больше не повторился. Со своей стороны я уверен, что никогда не допущу, чтобы это случилось вновь, однако понимаю, что для общего блага лучше перестраховаться. Кроме того, я с удовольствием занимаюсь исследованием своего "я". Меня очень интересует мое "я". Мне бы хотелось увидеть написанное черным по белому объяснение этого моего прискорбного и удручающего поступка. Я буду разочарован, если врачи не смогут прийти к более убедительному выводу, нежели утверждение, будто это результат переутомления и эмоционального стресса. Диагноз "стресс" мало что говорит. Почему стресс должен был довести меня чуть ли не до фатального нападения на ребенка, которого я люблю, а не до самоубийства или алкоголизма? В настоящее время мы исследуем гипотезу, что этот нервный срыв был связан с моей работой по Вьетнаму. Я готов обсудить эту теорию, как любую другую теорию, хотя не верю, что она окажется верной.
Мне бы хотелось, чтобы мои доктора увидели мое эссе о Вьетнаме. Как специалисты, они, возможно, смогли бы обнаружить там предзнаменования или тенденции, незаметные для автора. Но вследствие катаклизма в Далтоне все бумаги в моем портфеле, включая двадцать восемь фотографий, потребовали вернуть в Центр Кеннеди. Я больше никогда их не увижу. Но у меня хорошая память. Возможно, как - нибудь на днях я сяду со стопкой бумаги и во второй раз построю все предложения, ощетинившиеся от сознания своей правоты, - те предложения, которые составили мою часть проекта "Новая жизнь", часть, которую Кутзее не решился представить.
Мне следовало ожидать от него предательства. Однажды вечером, в мою последнюю неделю в Центре Кеннеди, какой-то незнакомец попытался вырвать у меня портфель, когда я выходил из своей машины возле библиотеки. Он, ссутулившись, очень быстро прошел, коснувшись меня, и я почувствовал, как портфель дернули. Но я не из тех, кто выпускает вещи из рук. "Простите", - пробормотал этот человек (С какой стати он это сказал? Это входило в инструкции?) и исчез из поля зрения среди припаркованных машин. Я в ярости смотрел ему вслед, однако рассердился не настолько, чтобы устроить скандал.
Я бы не спутал это лицо. Я хорошо его знаю: если не конкретно это лицо, то этот тип. Оно с тех фотографий толпы, которые увеличивают, пока среди убийц и агентов не проявятся коротко стриженные волосы и черные глазницы; оно - из фильмов о Нюрнбергском процессе: хмурый взгляд, опущенное чело, стремление убраться с яркого света обратно в прохладную сырую камеру с каменными стенами. И вот такое насекомое в черном пальто тащилось за мной хвостом по солнечным улицам Ла-Джолла в мои последние дни там. Вообразите себе!
К этим докторам, в задачу которых входит объяснить меня при самой скудной информации, я не питаю ничего, кроме симпатии. Я делаю все от меня зависящее, чтобы помочь им. Но не забываю, что я пациент, со стороны которого было бы наглостью принимать слишком активное участие в определении диагноза. И если, пока мы медленно продвигаемся по лабиринту моей истории, я завижу вдали аллею со всеми признаками света, жизни, свободы и славы, то я приглушу свои нетерпеливые выкрики и побреду за своими добрыми слепыми докторами. Потому что кто я такой, чтобы утверждать, будто моя счастливая, залитая солнцем аллея после какого-нибудь, едва приметного для человеческого глаза поворота не приведет нас снова к бесцельному кружению? Или что упорное продвижение моих докторов вперед черепашьим шагом не приведет меня однажды к калитке сада?
Как же это так, должны спросить они себя, человек, занятый творческой работой, в которую он вкладывает душу, вдруг страдает от фантазий, будто он заключен в тюрьму из собственного тела, и так несчастлив в браке, что пытается убить собственного ребенка? Как же могут подобные данные сосуществовать в биографии одного человека? Мои доктора в самом деле озадачены. Я смотрю в их серьезные, честные глаза за стеклами очков, делающих их похожими на молодых сов: они искренне хотят меня понять в свете истории болезни, которую они читают дома в своих кожаных креслах, когда хорошенькая молодая жена хлопочет на кухне, а детишки уснули, обняв своих игрушечных зайчиков, - я все это знаю, ведь мы братья по классу, - так что мне тоже грозит стать историей болезни, которую поставят на полку, и их собственный сон о смерти отпустит их.
Я смотрю им в глаза и думаю: вы хотите знать, что со мной такое, а когда поймете это, утратите ко мне интерес. Именно мой секрет притягивает вас, в нем моя сила. Но узнаете ли вы его когда-нибудь? Когда я думаю о сердце, в котором содержится мой секрет, мне представляется нечто закрытое, мокрое и черное, как, скажем, поплавок сливного бачка. Заключенное в моей груди - этом сундуке с сокровищами, - поглощающее темную кровь, оно совершает свой слепой круговорот и не умирает.
Гипотеза, которую они проверяют, заключается в следующем: близкий контакт с военным проектом сделал меня бесчувственным к страданию и создал во мне необходимость насильственно решать жизненные проблемы, одновременно вызывая у меня чувство вины, что проявилось в нервных симптомах.
Когда очередь доходит до меня, я свидетельствую, что так же глубоко ненавижу войну, как любой человек. Я занялся войной во Вьетнаме лишь потому, что хотел, чтобы она закончилась. Я хотел, чтобы закончились борьба и сопротивление и я мог бы стать счастливым, и мы все были бы счастливы. Я верю в жизнь. Я не хочу видеть, как люди гибнут напрасно. И я не хочу видеть детей Америки, отравленных чувством вины. Вина - это черный яд. Я привык сидеть в прежние дни в библиотеке, чувствуя, как черная вина хихикает в моих венах. Мною завладели. Я себе не принадлежал. Это было невыносимо. Вина проникала в наши дома через телевизионный кабель. Наши трапезы проходили под сверкающим стеклянным глазом этого зверя, притаившегося в самом темном углу. Здоровая пища, которую мы отправляли в рот, попадала в едкие лужи. Было неестественно выносить такие страдания.
Своим докторам я говорю обо всем этом с горящим взором и истерическими нотками, которые заметны даже мне. Доктора меня утешают. После ленча я принимаю свою таблетку и сплю.