Тэффи Надежда Александровна - Наше житье стр 7.

Шрифт
Фон

- Слушайте! Чего вы мудрите? Все какие-то выкрутасы. Да вычуры… Волосы, пишете, "лакированные", щеки "маринованные", или что-то в этом роде. Ну к чему все эти фокусы? Толстой никогда не прибегал к выкрутасам, а состояние нажил. Писать надо просто. Хотите изобразить, что молодой человек сидит, так и изображайте: "На стуле сидел господин. На нем волосы". Вот и все. И каждый сразу поймет, в чем дело.

- Да, вы правы. Так, конечно, скорее поймут.

- Ну, еще бы! Надо просто. Простота, - это и есть истинное искусство.

Потом пришла дама. Милая, розовая, душистая, золотистая.

Съела конфетку крем брюле, облизнулась и сказала:

- Не хочу сплетничать, но, знаете, Степаниде Петровне ваши фельетоны не нравятся. Я, конечно, отстаивала всячески.

- В чем же дело?

- Не хочу сплетничать, но она говорит про них, что это не Бичер-Стоу.

- А нужно, значит, чтобы Бичер-Стоу?

- Уж я, право, не знаю. Она такая злюка. Ее никто у нас не любит. Ничего, что я вам передала?

- Наборот, я очень рада. Это ценное указание… Значит - Бичер-Стоу…

Она съела еще конфетку, поцеловала меня и ушла. А я осталась.

Я осталась и вот так и сижу.

Как быть?

Сырье

В большом парижском театре русский вечер.

Русская опера, русский балет, талантливые пестрые отрывки воспоминаний и разговоры, похожие на прежние. Прежний петербургский балетоман тонко разбирает, щеголяя техническими терминами, пуанты и баллоны.

Все старое, все похожее на прежнее.

Новое и непохожее только "Она".

- Великая Печаль.

В разгаре пустого или дельного разговора - она подойдет, погасит глаза говорящим, горько опустит углы рта, сдвинет им брови и на вопрос о "заносках" ответит:

- Говорят, что холод и голод будущей зимы унесут половину населения России…

Мы знаем, что ее слова бестактны. Мы гости и ведем себя вполне прилично.

У нас дома смертельно больной человек. Но мы пошли развлечься в кругу знакомых. Мы оделись "не хуже других", и улыбаемся, и поддерживаем салонный разговор - говорим о чужом искусстве, чужой науке, чужой политике. О себе молчим - мы благовоспитанные. Даже о Толстом и Достоевском, всегда вывозивших нашу расхлябанную телегу из самого зеленого трясинного болота, - мы упоминаем все реже и реже.

Стыдно как-то.

Словно бедная родственница, попавшая в богатый дом на именины и вспоминающая:

- И была у меня в молодости, когда мы еще с мужем в Житомире жили, удивительная шаль…

- Чего это она раскрякалась? - недовольным шепотом спрашивают друг у друга хозяева.

- Хочет, видно, доказать, что из благородных.

Да и к чему тут Толстой и Достоевский? Все это было и вместе с нами умерло и здесь, в нашей загробной жизни, никакой роли не играет и никакого значения не имеет.

Все это ушло в словари: "см. букву Д и букву Т".

Теперь интересуются не русской культурой, а кое-чем диаметрально противоположным.

Русским сырьем.

"Сырье" - самое модное слово.

Жили - жили, творили, работали, а вышло одно сырье, да и то - другим на потребу.

Сырье!

В русском человеке очень слаба сопротивляемость, резистенция. От природы мягки, да и воспитание такое получили, чтобы не "зазнаваться".

Даже с гордостью говорят, что вот такой-то ученый или профессор, или артист, литератор, художник - служит где-то простым рабочим.

- Молодец, - говорят. - Научат его за границей правильному труду, технике.

Как же не молодец и как же на него не радоваться!

Забудет свое настоящее, яркое и индивидуальное, и пойдет в чужое сырье.

О русском искусстве, русской литературе - в особенности о русской литературе - скоро перестанут говорить. Все это было. Нового нет. Работать никто не может. Могут только вспоминать и подводить итоги.

Говорят:

- Помните - я писал… Помните - я говорил…

Вспоминают о своей живой жизни в здешней загробной.

Да и как писать? Наш быт умер. Повесть о самом недавнем прошла, кажется историческим романом.

Там, в Совдепии, тоже не работают. Мы видим по газетам и по рассказам, что в театрах идут все старые вещи. Остановились. Идем в сырье.

Мне кажется, нашим хозяевам, у которых мы сейчас в гостях, должен иногда приходить в голову вопрос:

- Как могут они жить, то есть одеваться, покупать вещи, обедать и ходить в театры смотреть наши развеселые пьесы, когда каждый день приемный аппарат радио отстукивает новые стоны и предсмертные крики их близких?

Наверное, так спрашивают они себя.

Но мы-то знаем, как мы живем, и знаем, что так жить можем.

Да - едим, одеваемся, покупаем, дергаем лапками, как мертвые лягушки, через которых пропускают гальванический ток.

Мы не говорим с полной искренностью и полным отчаянием даже наедине с самыми близкими. Нельзя. Страшно. Нужно беречь друг друга.

Только ночью, когда усталость закрывает сознание и волю, Великая Печаль ведет душу в ее родную страну. Ведет и показывает беспредельные пустые поля, нищие деревушки, как ошметки - ломаные палки да клочья гнилой соломы, - пустые могучие реки, где только чайки ловят рыбу и обнаглевший медведь, бурый зверь, средь бела дня идет на водопой воду лакать. И показывает пустые гулкие шахты, и тянет душу дремучими заглохшими лесами в сказочные города с пестрыми мертвыми колокольнями, с поросшими травой мостовыми, где труп лошади лежит у царского крыльца - шея плоская вытянута, бок вздут, а рядом, на фонарном столбе, что-то длинное, темное кружится, веревку раскручивает.

И летят по небу черные вороны со всех четырех сторон. Много их, много. Опустятся, подымутся, снова опустятся, кричат, скликают. И не дерутся. Чего тут - на всех хватит!

Хватит сырья.

Вдвоем

Когда приезжают новые беженцы из советской России и рассказывают о близких и знакомых, нас часто удивляет количество браков, иногда совершенно нелепых.

А я всегда думаю:

- Бедные! Как им страшно жить, что они так боятся одиночества!

Помню Петербург. Осень.

Ночь на исходе. Пустые улицы. Что-то чернеет на тротуаре - из окна видно. Словно труп. Скорченный, одна рука вытянута, видимо бежал и упал. И тени какие-то вдоль стен маячат - мотнутся к черному, к трупу, и снова расходятся. А где-то совсем близко стреляют часто-часто. Расстреливают, что ли. Они ведь это всегда на рассвете.

И тянется ночь, и нету ей конца, и все такая же.

Ждешь зари. Бродишь от окна к окну - скоро ли день, скоро ли разглядишь того, черного, скоро ли узнаешь.

Постучать бы кому-нибудь в дверь и сказать:

- Мне страшно!

Только и всего.

А может быть, и еще меньше.

Колыхнулась портьера, звякнула на столе фарфоровая статуэтка об ножку лампы.

- Кошка! Ты?

Теплая, выгибается под рукою, сует голову в широкий мягкий рукав моего платья.

- Холодно? Зверь, милый, близкий. И тебе холодно! И тебя разбудила звериная предрассветная тревога, и все ты понимаешь, и страх у тебя перед тем черным, что лежит на тротуаре, одинаковый, звериный, и тоска та же. Зверь близкий!

Вдвоем-то нам лучше?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги