- А почему я тогда живой? Я не должен быть живой, а я все ж таки живой! - Компания на секунду примолкла, и все взглянули на него. - Кто видел глаз тайфуна - тот не жилец… - Он задумался. - Нас мотало так… - Взгляд его поблек, и люди вокруг вновь заговорили каждый свое. Он опять повернулся к Бессонову. - Мотало так, что… прям… - Он затряс руками, подыскивая слова, опухшее лицо утратило улыбку, покраснело. - Штормюга! - наконец выкрикнул он. - И вдруг - ни ветринки… - И он опять расслабился, лицо добродушно обмякло. - Вокруг чернота, а над башкой небо - синее-синее, ну, прям… Глаз тайфуна. - Он развел руки в стороны, но тут же взъярился, оскалился и бешено зарычал: - А потом вот так! Вот так! - Теперь руки его будто что-то остервенело раздирали в клочья и разметывали. - Вот так! Хр-ры!.. - Он взволнованно привстал и вновь сел, ненароком толкнув подругу и не заметив этого, удивленно покачал головой. - Я видел глаз тайфуна и живой… Мэрээска голая, все лантухи посрывало в море, и со всей команды один Саша Пономарев погиб… Был парень на борту, а когда потом смотрим, нет его. Канул Саша…
- Помянем Сашу, - спокойно сказал Бессонов и поднял стакан.
А через некоторое время он вернулся к жене, видел издали рыбака в джинсовом костюме и думал, что после короткого сидения вместе, даже не узнав имен друг друга, они в следующий раз уже поздороваются, как хорошие знакомые, - так было принято.
Теплоход "Ольга Андровская" опоздал на три часа, и когда вошел в бухту, нависая над водой черным корпусом и белыми надстройками, люди не оживились даже, а спешно засуетились, потянулись на пирс с баулами и чемоданами. Бессонов будто тоже внутренне повеселел, взял вещи. Они переместились в тесноту толпящегося народа, стояли на пирсе, смотрели на теплоход.
- После путины не застревай, - сказала Полина Герасимовна.
- Да, - машинально ответил Бессонов, но тут опять навязчиво всплыло прежнее: "…а приеду ли?.." И он будто знал, что она сама с ее напряжением, с каким она поглядывала на далекий теплоход, думала теперь о том же.
Пришлось еще час томиться, прежде чем к пирсу подошел маленький самоходный плашкоут с голой плоской палубой. Пожилой матрос наладил свежеструганный еловый трапик на пирс, и первые пассажиры, груженные поклажей, торопливо двинулись на шаткую палубу, опасливо поглядывая в щель между плашкоутом и пирсом, где томно и мокро хлюпало. Бессонов донес вещи до трапика, передал жене, а сам был оттеснен в сторону напиравшим народом. Она прошла ближе к рубке, и Бессонов теперь видел только спутавшуюся на ветру невысокую крашеную русую прическу ее. Полина иногда тянулась, выглядывала из-за плотно стоявших у борта людей и кивала ему. Плашкоут загрузился, матрос сказал:
- Семьдесят рыл, остальные в следующую ходку.
Перекрыв проход в борту тремя короткими досками, ушел принимать швартовы. И через минуту плашкоут отвалил от пирса. Полину Герасимовну не стало видно.
Бессонов стоял среди провожающих, пытавшихся перекричать друг друга, и, сунув руки в карманы брюк, катал в пальцах какой-то болтик, отвлеченно думал: что за болтик? Но потом все-таки достал и вспомнил: давно уже, месяца два назад, ремонтировал радио на кухне, и, как это бывает, оказался болтик лишним. Теперь ни кухни не было, ни радио, ни времени того, а болтик уцелел. Бессонов усмехнулся и выбросил его в воду.
Плашкоут еще не дошел до теплохода, а Бессонов уже зашагал с пирса и пошел берегом за поселок - поймать попутку и уехать к себе. И когда шаг его стал мерным шагом привыкшего к дальним переходам человека, то и ход мыслей его подстроился под ритм движения, он стал думать о чем-то всегда сопутствующем пути: не о веселом и не об огорчительном, а так - о вполне пригодном для размышлений. Он отвлеченно, словно о постороннем, думал, что когда на человека сваливается разом так много, то человек становится даже невосприимчивым к тому, что его окружает. Пожалуй, это можно было бы назвать свободой, он так и рассуждал про себя: "Чтобы не сильно горевать, скажем: свобода…" У него не стало ни дома, ни семьи, а в сердце, оказывается, не теплилось ни грамма жалости ни к себе, ни к жене, будто вот так, лишившись земных опор, он разом освободился и ото всех обязательств перед вещами, перед супругой, перед всеми людьми, перед собой. И это не тяготило, хотя и не радовало.
Тогда он стал смотреть в море. Волны перемешивались с ветром, и гигантская мешанка эта, тяжелая и серая, кипела на медленном экономном огне миллионы лет. Наверное, все было так же, как в те времена, когда еще и люди не родились на свет. Или было все-таки другим, потому что именно он смотрел сейчас на море, потому что миллионы лет назад на мир еще никто не смотрел оценивающим взглядом и был мир темен, неосмыслен: волны не были волнами, небо небом, а было все бессмысленным хаосом, не имеющим ни названий, ни цветов, ни запахов, ни размеров, ни форм, ни величия, ни низости, ни гармонии, ни Бога, ни богов, ни черта, ни добра, ни зла…
Часть третья. Вода
Случаются дни чистые, преисполненные гармонии, и видишь тогда мир внятно и просто. Береговой изгиб летит вдаль, врезается в ржаво-охристый базальтовый мыс, похожий на выпуклый лысый лоб старика. И старик этот по брови закопался в пену океана. Там прибой и птицы, опьяненные собственным криком и полетом. Там пограничье миров - земли и воды, но твой разум, кажется, не знает никаких границ. В такие дни самые мелкие мелочи прорезываются в пространстве и начинают звучать каждая своей мелодией: глянцевые выпертыши валунов в прибое, облепленные россыпями крохотных черных улиток, которые ползут и ползут по кругу уже двести миллионов лет, обсасывают до блеска влажный камень; след босой ноги в песке, и в следу отогретые солнцем морские блохи; среди отливных камней - вялые фиолетовые звезды, раздавленные панцири крабов, битый перламутр ракушек, засыхающая медуза с бордовым крестиком в сердцевине ядовитого тела, обрывки оранжевого рыбацкого костюма, сломанное весло, ящик из-под пива - пластмассовый, элегантный, с надписями "Capрoro"; выше прибойной линии - густая трава и заросли шиповника по дюнам, дикие розовые бутоны; еще дальше - рыбацкий барак, похожий на большой сарай, у входа - вбитый в песок кол, на который веселый малый Витек Рыбаков водрузил коровий череп - один рог размочален, словно били по нему молотком на камне. Кажется, что в привычные запахи берега врывается аромат лопнувшего перезревшего арбуза - густой и дразнящий. В такие дни светлым своим разумом начинаешь понимать, что время - чья-то неудачная выдумка, и без сожаления отпускаешь каждую секунду в прошлое, потому что нет времени, нет прошлого, нет утраченного.
На дальней тони под вулканом Тятя рыбаки стаскивали в кучи валуны и сшивали расстеленные на песке крылья огромных ставников, чтобы опутать ими глубину и затеять с океаном войну, смерть в которой измеряется не пораженными единицами, а центнерами и тоннами. Океан сладостно шевелился у их ног.
С утра Витек включил магнитофон, и на музыку из немых глубин приплыло стадо нерп. Что-то происходило с животными каждый раз, когда парень прилаживал проводки от магнитофона к большому автомобильному аккумулятору и динамик начинал оглашать окрестности немудреной музыкой. Полтора десятка темно-пятнистых усатых голов зачарованно расположились, как зрители, на волновых уступах океанического театра.
Один из рыбаков, обросший серой бороденкой, в которой лицо тонуло почти целиком, отчего весь он казался дремучим, непроницаемым, заговорил по-доброму, и глаза его засветились из свалявшихся зарослей:
- Слушают… Ни ушей, ни мозгов, а слушают… - Этот рыбак по фамилии Свеженцев был многоопытным человеком, объездил страну и много ходил по морям на разных рыболовах и рыбачил на прибрежных тонях, но и в свои пятьдесят два года сумел сохранить мечтательность новичка.
- Слушают, - поддакнул Бессонов. - Не пройдет и недели, как ты их возненавидишь.
- Да, - согласился Свеженцев. - Но это будет через неделю…
Они знали: когда в садках набьется достаточно рыбы, нерпы станут приплывать к неводам, залезать в гулевые дворики и будут не столько пожирать дармовую рыбу, сколько драть ее без разбора, дурея от азарта и жадности.
- Совсем как люди, - сказал Свеженцев.
Бессонов слушал отвлеченно, пальцы его хватали дель, продевали игличку, отматывали виток капроновой нити, опять захватывали дель, а впереди взгляд ловил десятки, сотни метров сетей, и смотреть туда совсем не хотелось. Это была работа, раздробленная на движения, на метры, на звуки дребезжащей немудреной музыки: "Море, море, мир бездонный…" Но он наконец оставил игличку, встал с песка, отряхнул колени, разогнулся и закурил. И все также побросали работу. Миша Наюмов бросил два валуна там, где его застал перекур, трусцой и бочком, приподнимая левое плечо, побежал к бараку, ворвался в дверь, а минуту спустя показался с ружьем, торжественно, выпятив ту худощавость, которая в его возрасте должна была бы округлиться в пузцо, пошел к берегу, к урезу воды, на ходу заряжая ружье, у воды замер, прицелился, но было видно, что он слишком возбужденный и уставший, руки его вздрагивали. Волна прихлынула к нему, залила кеды, Миша качнулся, но не отступил и в тот же миг выстрелил. Пуля выбила фонтанчик далеко в стороне от круглой блестящей головы нерпы. Выстрел прозвучал кратко и глухо, а через секунду отозвался эхом со спины от сопки. Нерпы только сместились чуть в сторону. Миша перезарядил ружье, выстрелил еще раз и тут же опять нервно перезарядил ружье. Две или три нерпы осторожно, без всплесков ушли под воду, остальные по-прежнему слепо взирали на фигурку распсиховавшегося человека.