Николай Никонов - Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка стр 12.

Шрифт
Фон

Когда я пыталась ее уговаривать, утешать - и самой-то каково? - мать только болезненно морщилась.

- Не мешай… Не мешай мне вспоминать…

Я понимала, что ей надо бы хоть какую-то надежду, и, стараясь отвлечь ее, все доказывала, что отец жив, иначе бы пришла похоронная, что он, наверное, ранен, может, в плену, в тылу у немцев, в партизанах…

Мать даже кивала, слушая меня, а лицо по-прежнему было немо и безразлично. К весне она как будто справилась с собой, ходила на работу, стояла в очередях, готовила наш немудреный обед - хорошо, если мучная каша, хорошо, если вместо вареной редьки картошка, хорошо, если хоть морковный чай, - но сколько можно так? Неужели война бесконечна?

Дотянули до весны. Продали уже что можно было снести на базар и что брали. Давно и, как видно, навсегда закрылась фанерная будка-закусочная, где стояли мы ночами за ломтиками-бутербродами. Какие это были очереди! Какие люди стояли в них: тетя Еся с выводком большеглазых ушастых ребят, женщины-ленинградки из эвакуированных, еще более тощие и бледные, чем мы, старый актер музкомедии, все укрывавший тощую шею по-особенному благородно, по-актерски завязанным шарфом, и в ботинках с прюнелевым верхом, с "буржуйскими" кнопками на боках, высохшие, ветхие старухи сплошь в морщинах, из таких же хибарок за пустырем, женщины с фабрики, только что со смены, с черными подглазьями бессонницы на желтых лицах, подростки-мальчишки, которые никак не умели стоять в очередях, и дети-дошкольники, которых брали "для счету" и которые покорно ждали с каким-то обреченным недетским терпением. Вспоминая все это, я думаю: нет, это можно пережить только один раз, на второй и на третий не хватит - лопнет сердце, взорвется душа, а как знать, может, так только кажется…

Теперь мы по-настоящему голодали, а в госпитале я числилась "вольнонаемной", значит, без довольствия. Кое-как кормили только в авральные приемные сутки. Часто вечером, чтоб не лечь на пустой желудок - голодному-то и не спится, - предлагала матери: "Давай сварим хоть крапивы?" Мать нехотя соглашалась, я шла на пустырь, выискивала яркие, жгучие кустики, едва еще лезущие из земли, рвала их, приносила домой. Крапиву мыли, ошпаривали кипятком, резали и варили с солью. Варево пахло пустырем, было безвкусное, травяного зеленого цвета. И через голод оно не лезло в рот, отзывалось чем-то коровьим, ели, потому что было "надо", главным образом я. А мать, хлебнув ложку-другую, отодвигала тарелку. В мае на пустыре не стало и крапивы: не одни мы включали ее в ужины. Тогда, совсем уж от горя, приходилось рвать молодую, будто обсыпанную тальком лебеду, которую варили так же, как крапиву, но есть ее было почти невозможно, и часто нас обеих мучительно выворачивало до зелени в глазах.

Немцы теперь наступали на Дону, на Кубани, шли к Кавказу и в Поволжье. Война горела по всей земле, какая-то особенно кровавая, беспощадно-безумная. Работу ее я видела воочию каждый день. Страшные, бессмысленные раны. Казалось, кто-то дико жестокий нарочно глумился над всем человеческим - рубил, сек, кромсал, жег все, что было совсем недавно молодым, крепким, не знающим усталости, даже юным и цветущим мужским телом, всем тем, чем мы, женщины - санитарки, сестры, врачи, - могли бы, возможно, и любоваться, а здесь видели только изможденным, рассеченным, гноящимся, кровавым, пропоротым иногда будто тройными-четверными вилами. И я уже теперь знала точно: это из винтовки, это из автомата, здесь - осколками. Очень редко были и раненные штыком. Колотая рана была какой-то особенно зверской.

Вспоминала свои недальние детские годы, когда вечерами играла с мальчишками, девчонками с улицы на пустыре. Кидали мячик, сшибали "чижики", прятались в лебеде, а рядом, на вытоптанной по пустырю площади, большие парни - новобранцы, а правильнее сказать, видимо, допризывники - обучались строю и ходьбе, поворотам, стойке "вольно" и "смирно". Учили их и штыковому бою, и мы часто подолгу глядели, как долговязые эти - почему-то все они казались нам очень глупыми - бежали под команду с винтовками наперевес к деревянным двуногим стойкам с пучками метелок, привязанных к ним. Иногда они бегали по очереди. Получив команду "Коли!", "В атаку!" - парень с криком "Ура-а-а!" ошалело, с разгону совал штык в метелки и, выдернув, пробегал мимо. Иногда у стойки столбом торчал другой допризывник, и прежде чем ткнуть в метелки, надо было отбить в сторону его деревянную винтовку. Игра даже нам, мелкоте, не казалась военной и серьезной. Стойка с метелками. Деревянные винтовки. И все приходило на ум, что и война, грянувшая вполне ожиданно, хоть вроде и внезапно, поначалу представлялась кому-то такой вот игрой на пустыре.

Теперь, бинтуя раны, снимая салфетки и повязки, перекатывая бесконечные желтые бинты, - белых мы уже давно не видели, а получали на перевязки автоклавные, желто-коричневые, они казались все равно нечистыми, - я едва не теряла сознание от гнилого запаха крови, гноя, воспаленного тела - запаха войны. Им пахли, несмотря ни на какую уборку, все палаты, бывшие классы, пахли коридоры, лестницы, вестибюль, раздевалка, ординаторские, кухня - от него было некуда деться.

Однажды, закончив бинтовать очень тяжелого больного, я вдруг почувствовала, что меня накрывает бело-зеленое морозное облако. Облако густело, нестерпимо заморозило мне лоб и виски. Я успела еще отодвинуться от кровати раненого. Очнулась от резкого мочевого запаха нашатырного спирта, увидела около себя врача и несколько ранбольных из числа ходячих.

- Лидочка! Лида?! Что с вами? - спрашивал хирург.

- Да голодный обморок у нее, товарищ военврач, - сказал кто-то из раненых. Он попал в точку. Я и вправду сегодня еще ничего не ела. Дома есть было просто нечего. Продавать - тоже.

После этого случая раненые стали все время подсовывать мне хлеб, печенье, еще какую-нибудь снедь из посылок. И я не знала, куда мне деваться, как быть: брать было совестно, не брать - уговаривали, обижались. Стала брать, ела, иногда лишний кусок несла матери.

Лето сорок второго было жарко-сухое. С мая бездождье. Всякий день похож на другой: каленое солнце, зной, безветрие, небо как на старых картинах. Чудился в памяти Шишкин: "Рожь", "Сосны". Город тонул в тоскливом безлюдье, вскипая лишь по утрам и к вечеру, когда на медленно ползущих трамваях-"деревяшках" цепями висели люди, мужчины, парни, женщины. Ездить на окнах, на сцепках меж вагонами, не говоря уж про подножки, считалось обычным, привычным делом. В городе раскопали все пустыри, газоны, дворы - везде бело и розово цвела теперь картошка, будто цветок голода и войны.

Она вошла в мою память объединенно с невзгодами, а именовалась вторым хлебом, спасительницей. "Хлеба" этого, даже его очисток, а больше всего вареного, печеного и жженного в золе, в кострах и в пепелищах, я наелась потом на всю жизнь, так что и не могу глядеть на него иногда без тошнотной тяготы, но пока, в то знойное лето, картошка ждалась с упованием и надеждой. Хоть бы ее было досыта.

Мы раскопали с матерью длинную полосу затоптанной, неподатливой земли вдоль двора. На посадку копили "срезки" - верхушки с драгоценных базарных клубней с ямками-глазками, да еще какие-то дальние родственники в обмен на кусок шелка, последний подарок отца, дали матери ведро мелочи, объяснив, что это "самая посадочная". Мать вздыхала, перебирая клеклую морщинистую дрянь с чахлыми ростками. Мне было до слез жаль серый крепдешин, который пришлось отдать благодетелям. Я заметила, в войну родственники часто оказывались хуже чужих людей. У матери было много родни, но теперь все нас словно забыли, тогда как раньше бывали часто, гостили неделями. Вот и сейчас обобрали, сунули эту "посадочную", которую и даром бы отдать грех, а мать не решилась даже отвергнуть.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги