Что меня сейчас поражает: я не помню хотя бы растерянности на лицах взрослых людей - родителей или школьных учителей. Помню, что все читают "Дети Арбата" - и на лицах жадный безвольный интерес. А мне не интересно, моя юность счастливая. Что точно: всё решили за нас и без нас, последних, а быть может, единственных, кто все это любил - пусть бессмысленно, но как свою жизнь. Вот я сижу в опрятном профессорском доме, в тихом французском городке - и пытаюсь объясниться с очень уверенным в том, что являлось смыслом его жизни, деятелем эмиграции… Он видел Бунина и Цветаеву. Он вежлив со мной как с гостем - но смотрит с презрением. Ну да, я ведь плачусь по ненавистной ему стране. Мне не по себе - но потому, что я впервые защищаю ее - да, да! Выкормыш… Вдруг я почувствовал, что если смолчу - это будет подлостью. Я предам очень многое. Я столько давал клятв и присягал - но предал. Никто не заставлял ни клясться, ни предавать.
Странно, именно тогда нас призвали… Уже пролилась кровь. Тбилиси, Фергана, Баку… И это мы - армия. Это мы должны защищать. Но я помню себя и тех, с кем служил, одногодков: мы даже радовались - вот и нам что-то перепасть может интересное, рисковое, о чем можно будет потом рассказать. Это в Афган было страшно, но войска вывели - и стало не страшно куда-нибудь попасть. Огромную страну слепо считали своей - а это чувство, оказалось, ничего не скрепляло. Мы вернулись домой, рассказывая друг другу дурацкие армейские байки, - и ничего не понимали, ничего не почувствовали. Все случилось без нас, мы тут были ни при чем… Но армия внушила отвращение к полуживому государству: беспомощному и равнодушному.
Я помню начало. Нас, свеженьких, заперли в армейском клубе - а ночью в темноте грабили. И меня там первый раз в жизни избили - били как собаку несколько человек, потому что не отдавал свои вещи. Вот что потрясло: я думал, что я сильный и могу себя защитить. Но все, что думал о себе, - все это разлетелось в одну ночь вдребезги. Ночами в казарме нас поднимали по команде и делали одно и то же: били. Просто так. Или устраивали гладиаторские бои, и мы тогда сами парами дрались друг с другом, пока кто-то не падал - и его уже в наказание добивали сержанты. Я выбил такому же, как сам, зубы - почти в полубезумии. Было страшно, что я это мог сделать. Что я - животное. Боялся увидеть потом, то есть узнать, но увидел, опознал: он улыбался беззубым ртом. Улыбался. И ни слова мне не сказал - но не потому, что боялся, - нет, уже не было страшно, ночь-то прошла. Тогда я вдруг понял: ни я, ни он - мы ни в чем не виноваты. Но мы в эту ночь продержались, то есть выжили еще одну ночь. Я описываю ужасы? Возможно. Да, конечно, ужасы. Но кто так к этому относился - ему оставалось только повеситься. Вешались. На плацу почти каждое утро командир орал перед строем: "Повесился - ну и х… с ним, отправим к мамочке!" "Вешайся!" - это же кричат тебе каждую ночь. Что тебя не пожалеют - это было понятно. А постигать законы выживания поэтому - в чем-то даже легко. Главное, ты должен верить. То есть снова поверить в себя, в свои силы, в то, что жизнь имеет смысл. Вера - это ожидание. Самая истинная. Если веришь - терпишь, ждешь.
Мое самое чудесное воспоминание - психушка. Вроде бы тюрьма. Там не лечили - там усмиряли. Кололи периодически аминазин. Когда доза большая, несколько дней ты - животное. Говорить даже не можешь, только мычишь. Так наказывали - а наказанный обычно даже не понимал, за что. Просто что-то не понравилось в твоем поведении. Понять не могу, почему так хорошо было среди этих людей. Мы в одной палате… Убийца, стройбатовец: его мордовал офицер, а он схватил монтировку - и проломил командирскую голову. Он знал, что у него неделя от силы: потом признают вменяемым - и суд, зона. Неделя свободы, свободной жизни - и это тут, где уже-то кругом решетки. Огромный чеченец… Старший сержант, он покалечил половину своего взвода, перебил голыми руками за что-то. И вот сидел на койке, скрестив ноги, будто бы на престоле, умиротворенный, как эта поза. Чудовищно сильный человек, которому сила его и внушала такой покой. Но даже не пытался ее кому-то показать - ждал тоже суда, дисбата. При этом он нежно любил дохляка-первогодку - единственного среди нас, кто притворялся душевнобольным и только по ночам, отыграв свою роль, возвращал себе себя самого. И все мы его жалели, потому что он единственный мучился. Врачи знали, что он симулирует помешательство. Он уже резал себе вены, так хотел спастись, - но ему надо было доказать, что он душевнобольной - а ему не верили, он и сам в это, конечно, не верил.
Я не понимал ясно, почему оказался в этом месте. Я ходил в караулы, мне каждый день выдавали оружие: рота охраняла исправительно-трудовую колонию. Но у меня нашли блокнот - а в нем рисунки, стишки. Там было что-то про смерть и многое, очень странное: о чем я думал лет с четырнадцати, начитавшись книжек. Меня посчитали не больным, наверное, - опасным. Доставили в полковой лазарет - и еще долго там держали, потому что из роты не приходила комсомольская характеристика, без которой почему-то не могли отправить даже на психиатрический осмотр. Без курева и без копейки денег - мертвая душа - я перелезал через забор и попрошайничал у гражданских за пределами воинской части. Мне до смерти хотелось курить, только и всего. В таком виде, за этим занятием и попался на глаза командиру полка. Он побежал за мной - а я от него. Мы бегали по Караганде. Наконец, он меня догнал, поймал, приволок за шиворот в часть - и когда выяснилось, куда я жду отправки, батяня заорал благим матом: "Увозите - и чтобы я этого мудака больше в полку не видел!"
В психушке мне вернули блокнот. Со мной беседовали о его содержании. Но я искренне не понимал, почему мне, человеку, нельзя думать о смерти… Меня спрашивал доверительно врач: так вы думаете о смерти? Да, конечно, отвечал я очень охотно. То есть вы все время думаете о смерти? Ну, что она есть, отвечал я как бы приблизительно, потому что чувствовал себя именно в этот момент слабым умом. Вы думаете о своей смерти? Я честно отвечал: ну и о ней, конечно. Так вы хотите покончить с собой? Но я отвечал: никак нет! Решив, что это может быть доказательством моей невиновности, почитал стихи Есенина, Маяковского… О том же. На физиономии врача изобразилось пугливое недоумение. Ну да, идиот. Ведь я же декламировал стихотворения самоубийц. Но я действительно не собирался никаким способом себя убивать. Честное слово. Я был живучий, обо мне не всё знали… Не знали, например, что я еще из роты тайно послал письмишко в газету "Дзержинец", подшивка которой всегда лежала на почетном месте в ротной библиотеке, - с лирическим рассказом о себе и подходящими, как подумал, стишатами про воинские будни, которые сочинились по такому случаю чуть ли не за несколько минут, с главной просьбой: забрать меня в газету. В общем, хотелось мне тихо смыться и служить хотя бы где-то в городе, а не в степи. Почему-то мне казалось это хорошим планом - и я верил в него. Так вот, мое письмо дошло - и в редакции газеты "Дзержинец" опубликовали в это же время мои бравые стишата. Майор, который попал из газеты в наш полк по заданию редакции, спросил заодно и обо мне… Ему доложили, где я нахожусь, но это его нисколько не смутило: он нашел меня, передав газету с публикацией - и задание редакции писать еще. Мне выдали с его разрешения ручку, бумагу. Я был счастлив. И вот я писал - там - посвятив себя, в общем, только этому занятию, воображая, что сочиняю одну за одной свои охранные грамоты. Так на страницах газеты "Дзержинец" появился мой очерк "На стрельбище" и новая подборка стихов "Мы чекисты, мы стоим на страже…". Когда я читал это в палате - в ней воцарялась онемевшая от уважения и гордости за меня тишина: Родина, мы все твои сыны, знай, что до последней капли крови будем делу твоему верны - Партии и Ленинскому строю! Номера со своими публикациями я получил - но в Москве, обнаружив в почтовом ящике казенный армейский конверт с особым посланием внутри, озаглавленном размашисто: "Тебе, военкор!". Меня уже вполне заслуженно, наверное, комиссовали с диагнозом, в котором теперь помню только одно слово: "психоз". А в послании, доставленном в Москву из далекого Туркестанского военного округа, сообщалось, что редакция благодарит меня за творческий труд и предлагает осмыслить новую тему: проблему неуставных отношений в моем отдельно взятом армейском подразделении.
Верхом милосердия - когда заключенных выводили под конвоем на работы, когда оказывались как бы на воле - было что-то им позволить. Развести костерок - и почифирить. Купить для них в ларьке конфет. Дать перекурить, когда передавали по кругу сигаретку свободными руками, - и не наставлять в упор автомат. И что они тоже люди - это заставляли понимать солдат даже офицеры… Кем и где ты сам окажешься, парень?
Почему я решил опубликовать дневник, и что он значит для меня спустя четырнадцать лет? Когда-то думал, что это мои "Записки из мертвого дома". Но написал всего один рассказ, несколько очерков и опубликовал небольшой отрывок уже в конце девяностых собственно из дневника. Я хотел быть честным. Со временем понимаешь, что точность - это и есть честность. Сама жизнь точна в мельчайших деталях, стало быть, если что-то не обладает ее же точностью, оно безжизненно, фальшиво. Так что я не мог бы написать ничего точнее, сделав его просто сырьем. Другое - это что дневник указывал на реальных людей и реальные события. Я не задумывался, что от моих слов зависит чья-то жизнь, но получалось так - и даже по факту публикации рассказа "Конец века" Московской прокуратурой было открыто уголовное дело, которое закрыли, когда получили расписку, что опубликованное является моим художественным вымыслом.