Два майора, днем они в академии, ночью в больничной охране у нас. Устроились, чтобы высыпаться по ночам. Ночью вызвали их в реанимацию за трупом. Там все голые, все под простынями. Вот они спросонья махнули на каталку спящую живую женщину, чтобы увозить в подвал. Та очнулась, когда уже погрузились в лифт… До смерти перепугались лифтер и майоры - а не она. Она вроде бы как просто ожила - ну и всех напугала.
Вывозили труп из палаты, бабки в ней попряталась под одеяла, когда стали перекладывать на каталку. Казалось, будто палата вмиг опустела: холмики одеял вместо людей.
Позвонили на пост из реанимации - у них умерший. А мы чай пьем. Бросили, засуетились - но кто-то сказал: "Да куда вы? Спасать, что ли, кого-то? Успеете, подождет".
Лифтер, пенсионер, понятно, подрабатывает - но в прошлом был бухгалтером. Вот и теперь служит на лифте в рубашке, всегда выглаженной, чистой, и в нарукавниках черных, бухгалтерских.
В лифте прикреплено зеркальце с иконкой, что удивительно: иконка будто бы на счастье, как у шоферов, а этот лифт и ездит разве что с первого этажа да в подвал, откуда же у лифтеров это суеверие взялось? Непонятно и про зеркальце - оно малюсенькое, еле заметное, прикреплено к дверке. Лифтерши, верно, прицепили. Как могут, этот лифт, этот гроб ходячий, два на два метра, обживают да обустраивают, точно квартирку. Тут же обязательно обклеивается лифт календарями настенными с кошками да собаками. Есть потребность неистребимая в том, чтобы окружить себя чем-то живым, не быть одинокими.
Из рассуждения плотника: "Сломанная вещь в доме - все равно что покойник".
Семейка завелась в пищеблоке… Каким-то образом там устроился на работу еврей - вдовый пьющий дядька. У него взрослый сын - обалдуй. Сам не работает нигде, таскает из столовой сумки, что за день подсобрал отец. Кац ворует вдвое больше других в пищеблоке: за одной сумкой приходит днем сын, а другую, как бы законную, он после смены тащит уж сам. В столовой с этой их семейственностью отчего-то смирились, будто то, что положено своровать и унести Кацу, так же надо своровать и унести его сыну, который внешностью совершенно похож на отца, - глядишь на него и видишь Каца, каким тот был тридцать лет назад. Харчуется он, конечно, в больнице. В день получки приходит и, как баба, получает за отца, говоря: "Опять пропьешь все деньги". Нет ничего уморительней этого опустившегося дурацкого семейства, еврейское в них - именно эта семейственность, которая сказывается даже в том, что сынок приходит воровать к отцу в столовую, сказать точней, приходит воровать сынок туда, где ворует и его отец.
Санитарка обсуждает невестку: "Вся жизнь у ней какая-то не фильтикультяпистая. Крестная в шоке, Васька ни в какую, а она: хочу рожать!" Васька - ее брат родной… Речь идет о его жене. Женщина, у ней уже есть двое пацанов, немолодая, забеременела. Семья живет бедно, еле сводит концы с концами, и ребенка этого никто не хочет, даже подумать о нем страшно. Собрали денег, послали ее в город делать аборт. А она вернулась без денег и ничего не сделала. Заплатила она за обследование, узнала, что будет девочка, - и точно решила рожать. Девочку родить - ее мечта материнская. Но никто в семье этого не хочет: "Васька, если третьего она родит, сорвется окончательно, сопьется, не спасти будет мужика".
Меня это словцо посмешило… Заходит другая санитарка, я ей говорю: "Что-то ты, Любаня, не фильтикультяпистая!" А она отвечает спокойно, не удивляясь: "А я и есть она самая".
Поступил алкаш при смерти, траванулся пойлом. Ну, в реанимацию его, откачали. Посреди ночи очухался, но не понимал, наверное, где находится. Пошел гулять по больнице, искать выпивку, но ходил-то голый, потому что в реанимации всегда раздевают догола, и жилки от капельниц висели на руках. В таком виде он явился к медсестре посреди ночи в отделение - как приведение. Та, испуганная до ужаса, подняла крик. Вызвали охрану - и начали ловить по всей больнице… Поймали.
"В этой больнице меня заразили герпесом и сифилисом!" Стоял у входа с этим плакатиком на груди. Сумасшедший. Лечился - но был выписан за то, что бегал голый по отделению и кричал, что хочет женщину… Мы его поймали - и вышвырнули, как приказали. А наутро он уже стоял… Простоял несколько дней. В администрации нервничали, приказали отнять у него плакат, а самого как-то припугнуть, чтобы больше не появлялся. Со стороны походило на черт знает что: разгон демонстрации, отдельно взятой. Орал и плевался, созывая на помощь проходящий мимо народ, милицию. Когда порвали плакатик, а народ не вступился и милиция к нему на помощь не приехала, прекратил борьбу и очень интеллигентно попросил полторы тысячи: сказал, что если дадут, то больше не придет.
История про бабку, которая не желала готовиться к смерти, тратила денежки, такая жадная, а на родных плевала: "Поверх земли не оставите!" Всех довела, так что лифтерша сокрушалась: "А что делать, придется эту сволочь хоронить". И санитарка Люба сразу стала рассказывать про свою мать, как та узелок смертный собрала и уже который год ждет: "Вот другим бог смерть дает, а мне нет".
Санитарка о своем муже… Стращал ее, что отравится уксусной эссенцией… Потом - что повесится… Хотел к себе особой любви. Ходил с веревкой по дому - как она сказала, "самый гнилой гвоздик выбирал". Так надоел, что сказала: "Все, если не повесишься сегодня, сама убью". И он уже неделю не показывается дома. Испугался, сбежал к дружку.
Выписывают женщину, которая два года лежала у нас… Муж ее уговорил выпить с ним на радостях коньяка. Переживал, что оставляет жену еще на одну ночь в больнице. Все это время навещал каждый день. А случилось вот что: соломинка попала в легкое. Гуляли на даче по полю, сорвала сухую травинку - хотела вкус ее почувствовать, и он все время вспоминал: как будто поперхнулась. Дальше острый абсцесс и гангрена легких… Два года между жизнью и смертью.
Опустившийся мужичок в женском платье, что удивительно, из простых работяг: руки, как лопаты, грубые. И платье бабское, как у теток. Все сразу поняли, что это мужчина переодевшийся, а он строил из себя бабу и никак не сознавался в своей принадлежности к мужскому полу. Поступил по "скорой"… Только на осмотре у врача, когда ему сказали раздеться, чтобы прослушать стетоскопом, обнаружилось явно, что он мужик, нельзя уж было ему этого отрицать. На нем был лифчик, набитый черными тряпками. Врачам говорит: "Положите меня в женскую палату". Ему в ответ: "Какая еще женская палата, вы мужчина, а не женщина, хватит дурака валять!" - "Нет, я женщина, мне с мужчинами нельзя в одной палате". - "Ну, что ж, снимай штаны, поглядим, какая ты женщина". - "Нет, доктор, не надо, я не хочу быть мужчиной!" - "Мало кому чего хочется, у нас больница". - "А тута могут мне пришить женский половой орган?" - "Так вас, кажется, с астмой привезли… Насчет органов - это не к нам, у нас другой профиль". - "А гинеколог у вас есть, может меня тута гинеколог осмотреть?" Доктор не сдерживается, кричит сестрам: "Несите мне скальпель, все отрежу этому мудаку!" - "Нет, нет, доктор, я пошутил!" - "Тогда сиди. Еще хоть слово скажешь, отрежу, убью…" Стали делать ему кардиограмму, велели снять лифчик, он опять: "Я не могу, я стесняюсь своей мужской груди". Доктор опять хватается будто б за скальпель: "Все, грудь отрезается!" - "Нет, нет! - И, как мученик: - Хорошо… Я разденуся". Потом в конце концов отказался он ложиться в больницу, испугался, сказал, что вылечится сам. Оделся в это свое платье, благодарит доктора за осмотр и спрашивает доверительно: "Ну как я в женском, ничего?" - и все гогочут, будто он хотел пошутить. И он смеется, уходит счастливый, прощается: "Ну вот, ничего вы мне не отрезали, ха-ха, значит, я вам, доктор, понравилася…"
У дворника такие густые брови, что кепка, кажется, стоит на бровях, будто б на подпорках. Когда улыбался, лицо становится похожим на совковую лопату. Зовут его все запросто дядей Витей. Дворник из липецких, хромучий сиплый мужик, вкалывает в больнице как проклятый, зарабатывая свои три миллиона. Человеком он и всегда казался кряжистым, крепким, хоть он из той массы подневольных людей, которые при всей своей силе - и физической, и душевной - никогда не станут хозяевами жизни и даже своей судьбы. Удивительно же было узнать о его нежности. Однажды я проходил по подсобке, по подвалу и увидел, как он отводит свою дочь лет шестнадцати в тот подвальный туалет - для рабочих; а когда она заходит туда, то неприкаянно как-то стоит у ее дверки и, покуривая в кулак, сторожит от своих, от работяг. Дочь шла легко и сама по себе, чуть впереди него, а он за ней еле поспевал, прихрамывая. А было, что выпил лишнего, попал в вытрезвитель, и наутро пришел к нему на работу сын - стыдить.