Дверь была чуть прикрыта, и в темном тамбурке я с налету толкнул тетку Александру. Она повернулась, и лицо у нее было какое-то чужое, пришибленное.
- А, Валерий… - бормотнула, как от слепня отмахиваясь. - Пришел? У нас тут такое… Мы с кладбища. Анастасию Никитичну мой грузовик задавил.
3
Чего говорить? Я прямо очумел. С кладбища!.. А ведь верно, есть Рогожское кладбище. Старообрядческое. Вот, значит, где Анастасию закопали. Ничего себе - история с географией! Я тоже как-то закапывал… Давно. Еще в эвакуации. Там, в Сибири, кладбище было неуютное, без забора, без крестов. Поле, а не кладбище. Ветер был с морозякой, а снега никакого. У меня руки болели от дома, а я все ковырялся в яме. Два нанятых старика водку выдули и, не докопав, ушли греться в сторожку. Мой однорукий дядька Федор, брат отца, стоял у края могилы и все норовил схватить лопату, а Берта, его жена, моя главная тетка, у которой я с детства жил, выдирала эту лопату и тут же плакала над незаколоченным гробом:
- Папа, папа!.. И ты будешь тут лежать, папочка?.. Папа…
Она не могла поплакать, как следует. Было очень холодно. И потом она все время жалела меня. Наклонялась над ямой и спрашивала:
- Сынуля, а может, уже хватит?
И тут же выдирала лопату у Федора. У того накануне был приступ язвы. Федор стоял понурый. Наверно, стыдился, что он, бывшее начальство, сейчас такой никчемный.
Брат Берты, Иосиф, сидел рядом на корточках, с головой завернувшись в шубу своего отца. Он только месяц как выбрался из ленинградской блокады. Больше никого не было.
- Папа, - повторяла Берта. - И ты будешь тут лежать? Какое ужасное кладбище. Ты будешь лежать на таком морозе? Папа-папочка… - Она уже рыдала громче, словно ей удалось сосредоточиться. - Папа!.. Отдельно от всех?!. Отдельно от всех наших?!
И снова глядела в яму и не то уговаривала меня, не то спрашивала:
- Валерик, а, может быть, уже глубоко? Ты не отморозишься? Маленький мой, любимый сынуля! Тебе одному все достается.
- Федор, брось лопату! - кричала дядьке. - Не хватало еще Валерочке тебя закапывать!
А Иосиф сидел, не подымая головы. Он еле сюда доплелся. Тощий, несчастный, никому не нужный виолончелист-раззява. Берта мне по секрету рассказала, что он даже салазок не смог раздобыть, чтобы схоронить жену. Оставил ее в пустой комнате, а сам перебрался через площадку к скрипачу, такому же рохле. Там их двоих отыскал завхоз оркестра.
…Потом, когда старики, согревшись, опускали гроб на веревках, я отшвырнул лом, прижался к Берте и разревелся. Я рыдал, а внутри меня крутилось, как на патефонной пластинке:
Без церковного пенья, без ладана,
Без всего, чем могила крепка…
Так хорошо, чисто пелось - и я, может, больше плакал от песни, чем по деду. Но дед тоже был хороший. Меня любил почти как Сережку, который ему внук. А я ведь не внук, а так, сбоку… Дед был добрый, не злой на советскую власть, которая отобрала у него мыловарню. Только долгое время цеплялся, что в магазинах того нет, другого. И все шпынял Федора:
- Куда исчезло сливочное масло?
И когда герой гражданской войны и коллективизации, большевик Федор успокаивал деда:
- Ну что вы, маленький, Наум Аронович? Ну, нет - так будет…
Дед ударял кулаком по столу - суп плескался в тарелках! - и радостно кричал: - Не будет! Ничего не будет, Федя. Все ваше масло растаяло под сталинским солнцем.
- Ну сколько можно, - сердился Федор. Но до ссоры никогда не доходило. У отцовского брата была выдержка старого чекиста.
Без попов. Только солнышко знойное
Вместо ярого воску свечи
На лицо непробудно спокойное
Торопливо роняло лучи.
Пелось и плакалось. Хотя какое солнце?.. Почти темно было. И какие попы - еврею? А раввина в этом новом городе не было сроду.
Дед был ничего. Веснушчатый, с животиком, как ребенок. Когда он, коротышка, после фабрики - там в конторе на счетах щелкал - вытягивался на большой, с обеденный стол, кровати, я, как телок, ластился к нему, гладил по лысине и спрашивал:
- Дедушка, а вы не глотали глобуса?
Он кипятился, но всего на минуту. Чудной, бестолковый старик. И захоронили бестолково. Его жену (я ее не застал) зарыли, как полагается - в родном городе, на кладбище с каменным забором, где лежат все родичи. Снизу - те, что сами умерли, а поверх - те, которых немцы положили из автоматов. А его закопали одного - в поле без всякого укрытия.
4
Я все еще стоял в дверях и оторопело глядел на тетку.
- Проходи, - сказала Александра Алексеевна. - У нас владыка.
Я подумал, что это название поминок.
В комнате за накрытым столом сидели два живых попа. Один сморщенный, седой, в бордовой рясе. Ветхий, как старушенция-библиотекарша. Второй был помоложе. В синем платье, чернявый, цыганистый, с виду даже малость жуликоватый. Остальные были свои: Климка, дядька Егор Никитич, друг дядьки усатый холостяк Леон Яковлевич (тот, что окрестил дядьку "Синей бородой") и Козлов, мой любимый враг Козлов, который, я думал, все еще загорает в психлечебнице.
- Иди, - поманил меня Козлов, мотнув шеей в свободном воротнике гимнастерки. Он один мне обрадовался. Другие не обратили внимания: слушали попа.
- …Вызвал нас князь Львов Георгий Евгеньевич, - рассказывал бордовый старикашка.
Я даже вздрогнул - до того он обыкновенно говорил. Мне казалось, что если поп, так непременно должен басом и по-старославянски. А тут были ряса, крест на груди, а разговор самый нормальный.
- …Прибываем в Таврический дворец, а там уже все священнослужители собрались. Ну, прямо все, какие есть вероисповедания.
- Как в Ноевом ковчеге? - спросил Леон.
- Истинно, - кивнул старикашка. - А вы шутник. Что ж, это неплохо. Веселый человек - это хорошо.
Козлов тоже хотел чего-то брякнуть, но сдержался. Только лицо покраснело и волосы от этого стали совсем белые. У него седина страшная, сплошная. Лучше бы лысым был. Он, конечно, псих, но не абсолютный. У него мании нет - просто недержание речи. Такое несет!.. Другим слова сказать не даст. Оратор! Но сейчас, возможно, попов стеснялся.
Я протиснулся в комнату и сел рядом с ним. Климка протянул мне рюмку. Он тут заведовал у бутылок. Бордовому старику и дядьке подливал кагор, остальным - белую, по четвертому талону. Вид у Климки был гордый. Пришли два попа, и он пьет с ними в равную. Кто знает, может, успел на кладбище выплакаться. Теперь сидел между попами, половины, небось, не слышал, а улыбался.
Старый поп заливал про князя Львова, а цыганистый слушал, как политинформацию. Наверно, уже знал наизусть. Дядька сидел какой-то вялый, с лицом серым, как борода. Только губы синели. Тосковал по сестре или опять ночью у него был приступ? Уже полгода мучался сердцем.
- Подходит князь Львов к католическим священнослужителям - архиепископу Цепляку Яну и прелату Буткевичу - и говорит им: "Хорошая у вас религия, но горды вы сверх меры и догматов своих держитесь. Служба у вас чересчур пышная. И к делам земным вы неравнодушны. Вот что у вас неладно". Подходит к лютеранам Виллегероде и Темину, и этим все, что положено, говорит Георгий Евгеньевич. И дошла очередь до коллег наших православных… Эх, запамятовал имена!..
- Патриарха Тихона? - не выдержал Козлов.
- Нет, Белавина не было, - снизошел до Козлова бордовый старикашка. - Был Таврический архиепископ Димитрий, потом этот - с Камчатки - Нестор и еще - не то Уткин, не то Юдин. И им тоже говорит умница князь: "Спорить не буду. Очень хороша ваша вера. Всем хороша. Но сами вы зазнались. Нет в вас высокого подвига, зато много интереса к делам мирским и казенным. А вот поглядите на них… - и показывает на владыку нашего Камарницкого, на вашего родителя, Егор Никитич, и на меня. - Вот у них впрямь ладно. И добры, и от сердца у них все. О душах людских мыслят, по чинам не тоскуют…" Вот как оно было, молодой человек, - обиженно сказал старичок Леону, которому почти перевалило за шестьдесят.
Я под столом сжал Козлову руку. Была холодная, дрожала, словно чего-то отбивал на невидимом пианино.
- Старик насиделся в Соловках, - шепнул Козлов.
- Да, хорошая религия, - вздохнул Леон. - Главное, курить запрещает. Вот Егор Никитич, молодец, только водочкой балуется. А я, грешник, по утрам не прокашляюсь.
- Все шутите, - сказал молодой поп.
- Веселый человек, - промурлыкал старый.
- Люблю веселых. У них сердце доброе. Веселье - от чистой души, насмешка - та от крученой.
- Все мы крученые, - сказал Леон.
- Да, - рыкнул чернявый поп. - Только одни сами крутились, а других скручивали. Пойдемте, владыка.
- Сейчас, - сказал старый. - Помянем только напоследок рабу Анастасию. Достойная женщина была. Достойная прихожанка. Я ее больше по Питеру помню. Отроковицей. Когда захаживал еще к вашему, Егор Никитич, родителю, царствие ему небесное, чай пить. А в Москве что ж… только последний год… - Он развел под столом маленькими ладошками в бордовых рукавах. Видимо, намекал на то, о чем шепнул Козлов. - Да, в Москве… Трамваи полные и далеко ей, а все равно редко-редко службу пропускала. Придет, скромно бочком пройдет, в сторонке станет. Жалко ее. А ведь не жаловалась. Судьба досталась какая… а несла светло. Сына вела. Вон какой вымахал! - Он потрепал Климку по плечу и поднялся. Был невысокий, на полметра ниже цыганистого. Мы все тоже встали. Климка пошел их провожать.
Я глянул в окно - попы шли по двору в плащах, словно стыдились ряс. У синего из-под брезентового балахона светились яловые надраенные сапоги, чуть заляпанные глиной.