Виктор Соснора - Переписка Виктора Сосноры с Лилей Брик стр 18.

Шрифт
Фон

63

24.3. 73

Виктор Александрович, дорогой мой! Я огорчена происшедшим. Не берусь судить, но уверена, что Вам надо лечиться от пьянства. Вылечился Высоцкий, вылечился Наровчатов, а как пили!

Жаль мне Вашего огромного таланта. Вы знаете, как я люблю Ваши стихи, то, как Вы их произносите, их музыку. Люблю Вашу прозу, Ваши письма. Как много Вы напортили себе этой Вашей, говоря мягко, несдержанностью.

Сейчас, когда Вас выбрали в правление, Вам будет легче печататься, если, конечно, Вы будете в трезвом уме.

Давно хотела сказать Вам об этом, но уж очень противопоказано мне "читать нотации".

У нас все по-старому, то есть плохо. Много огорчаюсь. Поделать ничего не могу. Даже - напиться с горя.

Мы оба любим и обнимаем Вас.

Ваша Лили

64

28.3. 73

Дорогая Лиля Юрьевна!

Поскольку мы все-таки коснулись этого "проклятого" вопроса, в простонародье именуемого ПЬЯНСТВО, я, не оправдываясь (виновен!) и не раскаиваясь (какой смысл!), хочу только изложить суть дела.

Вы пишете, что Наровчатов или Высоцкий (скажем, плюс Петя Я.) и т. д. - "как пили" и вот вылечились (скажем, Петю Я. еще лечат). Так вот: у меня никогда не было "как пил!". Для меня "пить" вообще никогда не было проблемой. Я мог пить, и пить страшно, а мог и всегда остановиться и работать и даже не помнить о том, что существует алкоголь. Родов и видов пьяниц столько же, сколько людей. Есть у меня один друг, писатель В. Л. Два, три, четыре месяца он не пьет ни капли, не выходит из комнаты, пишет очередной роман, и намеки на выпивку вызывают у него только глухое рычанье. Потом он получает за роман гонорар, и тут-то разворачивается трагикомедия: он напивается и идет по всем редакциям журналов, газет, издательств, он не пропустит ни одной инстанции, чтобы не нахамить и не наскандалить. Жена прячет от него брюки - он натягивает на ноги свитер, просунув ноги в рукава, и идет пить, жена прячет ботинки - он, как святой Себастьян, идет по морозу босиком и пьет. Будучи милейшим, голубоглазым, добрейшим человеком, напившись, он, вытаращив бычьи очи, бьет первого попавшегося, разбивает вдребезги столики и витрины и т. д. Однажды его заприметила дежурная милицейская машина, и я сам видел, как он, как кроликов, зашвыривал обратно в кузов милиционеров. Имея жену-еврейку и самым преданным образом ее уважая и любя, он, пьяный, ищет под диванами жидов, чтобы с ними расправиться самым кровавым образом. Проходит дня три-четыре. В изнеможении он падает в обморок, отпивается, отмачивается в ванне и - опять у стола на три-четыре месяца. О нем ходит самая забубенная слава, как о спившемся, потерявшем всякий человеческий облик типе. В год у него три-четыре запоя по три-четыре дня. Вот и все.

Кто чувствует потребность лечения, тот уже заранее сдается, кто кричит "спасите", - когда для этого нет достаточно веских оснований, - просто трус, который перепоручает себя другим. Я не чувствую потребности лечиться, ибо еще не было случая, когда бы я потерял из-за "пьянства" трудоспособность, не было случая, когда бы я не выполнил свою литературную программу. А в жизни моей, в которой жизни - нет, "литературная программа" моя - единственная реальность, заменяющая мне и пищу, и женщин, и так называемое голубое небо. Ничего я не потерял в связи с "пьянством". Пил в Париже вместо того, чтобы делать "дела"? Но какие дела мне предлагалось делать в Париже? Ведь я был гость и в качестве инициатора выступать не имел права. Клод с радостью спихнул меня Сюзанн, по парижским правилам свозил меня к себе на дачу на два дня и раза три-четыре сводил в ресторан. Потом кое-что купил, не постеснявшись, однако, принять за это от меня деньги (за свои подарки - мои деньги). Предложил мне прочитать несколько лекций у себя - я прочитал, будучи абсолютно-таки трезвым. Больше он ничего не делал для меня и делать не желал. Робели и то больше: Леон сделал передачу на радио, я выступал в его институте, даже кое-как развлекали. В общем, я не жалуюсь, а констатирую факт: никакими делами моими они не занимались и заниматься не хотели. Восьмой год переводят мою книжонку. Я, "пьяница", перевел бы такую книгу за месяц и не счел бы для себя за трагедию издать ее бесплатно.

Трезвенник Вознесенский, называющий меня своим любимым поэтом, за четырнадцать лет знакомства не пошевелил и ноготком, чтобы как-то помочь мне напечататься. Да и никто не помогал. Кроме Асеева и Вас, никто в этом мире не постарался даже хоть чуть-чуть присмотреться к моей литературе; я бился, как деревянная бабочка с иголочкой-сабелькой в этой атмосфере атомов и анатомии. Ну и что же - пил. А они все делали "дела". Трезво и целенаправленно. Я никогда не потерпел бы унизительных эпитетов, которыми награждал Асеев Вознесенского в противовес мне. Андрей - терпел. Ибо он был в трезвом уме, и Асеев был ему необходим. Андрей обиделся, что я не был на "Поэтории". А почему я там должен был быть? Я, нищий и обобранный, - почему я должен быть на придворных поэторгиях богачей и захватчиков? Я, симфония в себе, за семью печатями хранящий свою бессмертную душу (единственное, что у меня было, есть и осталось), - почему я должен рукоплескать международной идеологической спекуляции? Я, Гуинплен, почему я должен надевать серьезную маску, если лицо мое изуродовано смехом?

Теперь немножко истории. Со стороны отца я - третье поколение "пьяниц". Мой дед писал мемуары в Вологде (его выслали из Ленинграда как "иностранца", поляка), шел как-то пьяный по льду озера, упал и умер. Мой отец, довольно крупный партийный чиновник, очень образованный и все понимающий, акробат-эквилибрист, командир истребительных лыжных отрядов под Ленинградом, потом командующий дивизией в польской армии, надеющийся, что после войны что-то изменится, - пил напропалую и умер в 51 год. Со стороны матери я - третье поколение "пьяниц". Мой дед - раввин - спился после каких-то неудачных философских пассажей в своем синедрионе. Отец моей матери - держал какую-то фабрику краснодеревцев - спился в двадцатые годы после того, как его дочери-комсомолки повыходили замуж за русских.

Хороши гены!

С пяти лет меня приучали пить. Приходя в магазин, я стучал кулачком по прилавку и кричал: "Папа, пиво!" - и пиво мне преподносилось. В семь лет на Кубани я пил свекольный самогон. В Махачкале в восемь лет я пил разбавленный одеколон с какими-то наркотиками. В 10 лет в Польше я пил с солдатами, охраной отца. В 12 лет во Львове я впервые тяжело и страшно напился - на своем дне рожденья. Взрослые ушли, оставив нам, мальчишкам, весь свой взрослый стол - с коньяком, шампанским и т. д. И мы приступили так, что помню только, падал потом с какой-то горы, куда-то в пропасть, и не во сне, а с настоящей горы, это был Подзамч, гора, насыпанная в честь победы Хмельницкого. Как мы, двенадцатилетние алкоголики, добрались до этой горы - уму непостижимо, от дома до нее было километров 10. А добрались и падали.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора