Сразу зачесались руки что-нибудь сотворить. Они у меня всегда на это чешутся, если есть чем и на чем оставить след. Но тут еще одно чувство пришло: острое желание выпустить из души нечто созревшее. Когда я такое чувствую, никогда не знаю, что появится на холсте или бумаге. Но пока не появится – покоя не будет. Точь-в-точь как женщина с началом родовых схваток. Остановить теоретически можно, но бесперспективно…
Решаю расправиться со "схватками" побыстрее и закрепляю на планшете лист акварельной бумаги. Еще мне понадобится перо, черная тушь, акварельные краски.
Руки начинают действовать. Я примерно представляю, чего хочу, но вряд ли смогу выразить это словами.
Я начинаю рисунок пером.
Нет, не годится.
Беру кисть. Самую плохую – твердую, наверное, из свиной щетины, более ни на что не пригодную. Но сейчас мне нужна именно она. Опять-таки словами бы не сумел объяснить почему.
Макаю кисть в тушь.
Вот так – то, что хотел. Хотя чего именно хотел, пока сам не пойму.
Пять минут – и фигуры очерчены.
Теперь – акварель. Не по-сырому, мягкость мне сейчас не нужна.
Я работаю кистью, мои аккумуляторы щедро отдают энергию.
Рисунок почти закончен. Я смотрю на него. Да, я хотел изобразить именно это. Но не так!
Черт подери, как объяснить самому себе ярость от того, что твои руки не могут выполнить то, что твой мозг не смог приказать!
Во завернул! Сам бы не понял, если б такое где-нибудь прочел. Но холодную ярость я чувствую в полной мере.
И тут озарило!
Я видел на полке морилку. Да, это не краска. Но именно она мне и нужна. Вот что советовал моим рукам мой мозг. С годами, надеюсь, эти две части моего тела начнут понимать друг друга лучше.
Я хватаю коричневую морилку и начинаю орудовать все той же жесткой кистью. Потом еще подрабатываю тушью и совсем немного – акварелью по сухой бумаге.
А вот теперь больше не нужно ничего. Теперь схватки перешли в роды, и ребенок увидел свет. Хороший ли, плохой – он уже родился, и его жизнь далее имеет самостоятельное значение.
С листа бумаги на меня глядит нервно очерченная фигура женщины. Нет, глядит она, конечно, не на меня. Глядит она на своего сыночка, чье беззащитное тельце лежит перед ней. И даже не на него, а сквозь него. Она прикрывает его руками и думает о будущем.
"Что будет?" – так бы можно было это назвать. Хотя можно и никак не называть. Все уже сказано на листе. И подписано моим именем.
Я смотрю на то, что только что наваял, и ничего не понимаю. Ходил на пляж, нежился на солнце, рисовал девичьи попки. Мечтал о том, чтоб кто-нибудь симпатичный меня в рощице изнасиловал. Потом начались роды, и родилось вот это.
Забавно. Непонятно. Но мне нравится. Чертовски нравится. Причем процесс нравится всегда, результат – изредка. Как сегодня.
Я сижу в кресле, смотрю на прикнопленный к стене рисунок и думаю о том, что я все-таки гений. Кроме всего прочего, это единственное объяснение тому факту, что такая красивая, умная и обеспеченная девчонка, как Ленка, полюбила такого придурка, как я. Полюбила вплоть до разрыва с близкими, не одобрившими столь чудовищный мезальянс.
Мне спокойно и хорошо. Я хватаю всей душой это спокойствие, потому что знаю его недолготу. Скоро оно закончится, и все пойдет по новой, пока когда-то – никогда не известно когда – вновь не почувствуешь себя гением.
Так что я тороплюсь вдохнуть это райское и заслуженное спокойствие полной грудью. Как же хорошо жить на свете художником!
Додумать эту розовую мысль не удается, потому что в мастерскую вваливается Жорж и рявкает:
– Собирайся, уезжаем!
Вот же ублюдок! Куда мы уезжаем на ночь глядя? Месяц не торопились, теперь же – тараканьи бега.
А он носится по комнатке, заглядывая во все шкафы.
– Что вы ищете? – вежливо спрашиваю я.
– Тебя забыл спросить, – столь же вежливо отвечает он.
Вот же сучок! Точнее, с учетом его всегдашней напомаженности, сучка.
А он уже тащит к камину найденную в шкафу папку. Там какие-то бумаги. Вываливает их в камин, заодно добавляет бумаг из портфеля. Поливает все жидкостью для розжига угля и чиркает длинной каминной спичкой. Черт с ним, это его дела.
Я собираю вещички, благо все они влезают в одну сумку. Очень жаль оставлять здесь материалы и краски, но, надеюсь, это заберут с собой помощники Жоржа – один такой несколько раз наведывался.
Последними укладываю в сумку свернутые в рулон холсты с моими "экспрессиями".
– Это у тебя что? – спрашивает работодатель, управившись с камином.
– Мои работы, – честно отвечаю я.
– Покажи.
Я разворачиваю холсты. На них – пляж, домишки, жаркая южная жизнь. Это никаким образом не реализм. Но, конечно, и не абстракция – натуру вполне можно признать.
Тут только я сообразил, что этот факт и есть смертный приговор моим работам. Ублюдок вновь аккуратно свернул холсты в рулон, а уж потом засунул его в камин. Чтоб лучше горело, еще разок полил жидкостью.
Это только рукописи не горят. Холсты горят, даже очень. И почти без копоти, благо тяга в камине отменная.
Из пяти работ одну, неудачную, я собирался записать поверху, три мне нравились, а одна была гениальной. Вот же ссссссука! Хочется плакать, как маленькому.
Слава богу, сегодняшнюю картинку он счел за декор мастерской. Благо на ней никаких следов пляжа и местной натуры.
Уходя, я обернулся и вновь посмотрел на нее.
И все равно я гений! Улучив момент, сорвал картинку и быстро спрятал в сумку.
Еще бы, как этой женщине знать, что с нами со всеми будет…
Глава 11
Первый сон Бакенщика. Падение Города
Место: юго-восточное Средиземноморье.
Время: три тысячелетия до точки отсчета.
Бакенщику никогда не снились сны. Ни маленькому, ни взрослому. А если и снились, то, проснувшись, уже не помнил ничего, то есть как будто и не снились. А тут видел все ясно, как в кино.
Нет, с кино сравнение неправильное. Может, с кино будущего, когда не только смотрят на чужую жизнь, но и участвуют в ней. Потому что Бакенщик, несомненно, участвовал. Хоть и не в качестве действующего лица. Был, так сказать, невидимым присутствующим наблюдателем.
А самое главное, что, проснувшись, Бакенщик смог восстановить свой сон практически без потерь.
Собрались они ночью, когда спало свирепое, даже не желтое, а белое от иссушающего жара солнце. И сразу стало прохладно, как всегда в горах.
Впрочем, там, куда пришли эти люди, температура неизменна в любое время суток.
Они по одному входили через тайный ход, запираемый в обычном на первый взгляд подвале поворотной каменной плитой. Правда, и в этот "обычный" подвал не все допускались. Считалось, в помещении хранится золото города, что оправдывало меры предосторожности, включая доверенного стражника в коридоре, охранявшего вход.
На самом деле в условиях осады этот участок дворцовых подземелий хранил куда большую, по сравнению с золотом, ценность – воду.
Но знали секрет всего полтора десятка человек, от которых в городе не было никаких тайн. У них был и "пропуск" – небольшой кусок воловьей кожи с выжженным знаком, открывавший путь в этот коридор. И большой перстень-печатка: вставленный в малозаметное углубление, которое еще надо было найти в неосвещенном подземелье – он приводил в действие поворотную плиту. Это было следствием их происхождения, восходящего к временам, когда первостроители города-крепости только начинали свой труд.
Вот наконец собрались все семнадцать, владевших тогдашним "кодом доступа". Они были на удивление молоды – каждому не более тридцати – тридцати пяти.
Кроме двоих.
Один – мощный, высокий, в молодости очень красивый и сильный человек. Он и сейчас внушал уважение своей статью. Второй – еще старше, совсем старик – до шестидесяти в городе доживали единицы. Этот и выглядел на свой возраст: морщины, седые космы. Даже оружия, без которого в годы осады и дети не ходили, у него не было – ему и собственное тело самостоятельно перемещать было нелегко.
– Все в сборе, – доложил старшим крепкий коренастый человек. Хоть он был и невысокого роста, но даже в неровном свете смоляных факелов угадывалась его недюжинная физическая мощь.
– Хорошо, Агаил, – сказал высокий ветеран. И, уже обращаясь к собравшимся, начал речь. – Все ли вы знаете, почему мы здесь? – спросил он.
– Догадываемся, Игемон, – мрачно ответил кто-то из воинов. Остальные, хоть и промолчали, тоже, похоже, получили весть о том страшном, что случилось четыре часа назад.
– Наш источник отравлен, – продолжил высокий. – На малой площади одновременно умерли две женщины, ребенок и воин. Все они выпили воды из резервуара номер три. И сразу – агония. Мы дали выпить двум старым рабам – они тоже умерли.
– Может, зараза проникла только в тот резервуар? – спросил молодой Палий.
– Когда пришла пора брать воду из двух других, мы сначала дали попробовать рабам. Они умерли той же смертью, – то ли объясняя Палию, то ли продолжая рассказ, сказал Игемон.
Однако задавший вопрос не мог или не хотел поверить в то, что дни защитников крепости сочтены.
– Яд могли забросить рабы, если они добрались до черпаков, – сказал он.
– Не могли, – устало объяснил Игемон. – Они лишь вращают валы, даже не зная, что приводят в движение.
– Но, может, отравлены только резервуары? – Лицо сказавшего, не попавшее в отсвет факелов, скрывалось в черной тени.