И тем паче, продолжил Захария, подняв голову к ясному теплому небу. Не родит земля, не питает материнская грудь, рожденного для жизни похищает смерть. О, братья мои по соединившему нас пруту, этому измышлению врага рода человеческого, в образе не иначе как генерала, да отправится его душа прямой стезей во ад, и сатанинские детки, черные, как угли в прогоревшей печке, прикуют его к раскаленному, пышущему огнем пруту, дабы мучения наши воздались ему сторицей. В справедливости своей не милует Господь мучителей, а если б не так, то одного бы дня не продержался мир, юдоль слез и неотмщенных страданий. И как с Авраамова ложа не сошел к богачу в нищете живший на земле Лазарь, чтобы облегчить ему жажду, так и мы не выйдем из райских врат и не спустимся в Тартар утешить безжалостного прутосоздателя. Вижу, вижу! Будет, будет! Морит своих детей иссохшая милостью Россия, и сама же иссохнет от глада, и скорбеть будет от мора, и лить слезы от незаживающих ран. В вещих видениях открылась мне горькая участь наследующих нам сынов человеческих. Как прегрешил мир перед потопом, так невдолге снова превысит меру Божественного терпения, и снова воскорбит Бог о своем создании и речет: зачем оно? И уже не водами потопа, а пламенем всеохватным выжжет человеческую плесень. Всю! Амин-н-нь.
На обольстительные речи монаха первым откликнулся Ермолаев, спросивший, скоро ли сбудется. Андрюха-клейменый зло засмеялся. Ай ты, Васька, этой брехне веришь? И к чему оно тебе? Барина, с ужасным спокойствием отвечал тот, давил и не додавил. А надо бы. Он мою дочку, Машку, двенадцати лет, в свой тиатр актеркой взял и снасильничал. Так ты его как, руками или еще чем? Ага. Руками. Вот этими. И Васька сжал в кулак правую, свободную от наручня руку. Андрюха сплюнул. Мужик ты, дела не знаешь. Ножиком надо бы, и по шее - чик, вот эту вот жилу, ткнул он левой рукой себе куда-то ниже подбородка, и твой барин, будто боров, кровью бы изошел, а напоследок ножками бы малость подрыгал. "Свят, свят, свят", - перекрестился левой рукой Захария, Евдокия испуганно вскрикнула, унтер же Коваленко процедил: "Я б тебя, злодея, сам… И не пулей в лоб, а штыком в брюхо". Андрюха его словам только посмеялся. Эт-то, положим, еще поглядеть надо, кто кого первей. У меня, чтоб ты знал, с десяток, не соврать, а то, может, и более того, та-аки-их господ… и в полковничьем чине один, полез сабелькой махать. Махнул разок. Он снова сплюнул. А я ему под праву-то ручку поднырнул, чик его по шейке - и дух вон.
- Ой, ты-ы! - с еще бульшим испугом промолвила Евдокия.
- И не жалко было тебе губить християнский народ? - спросил Захария.
- А меня! - бешено закричал вдруг Андрей. - Меня! Когда! Кто! Жалел?! Меня вон как ево, - кивнул он на Мойшу, - а то и раньше… Тебе, жиденок, лет сколько?
Мойша смотрел на него заворожено, как кролик на готовящегося проглотить его удава.
- Годов, говорю, тебе сколь сравнялось?
- Мине, - пискнул мальчик, - це… десять… и еще… один…
- Вот! - торжествующе промолвил Ковалев. - А меня уже в неполных девять годков, без отца, без матери, хорошо, в поганом ведре не утопили… Пинком под зад, и пошел на фабрику валенки валять. Я им навалял, - мстительно промолвил он. - Через год эту фабричонку запалил и айда к хорошим людям на выучку. Но уж не валенки валять… Грех, конешно, я разве не понимаю, што грех, но не я один. А че далеко-то ходить! Вон, на ундере повис, еле бредет. И он старуху-купчиху на тот свет, а капиталец ее прибрал…
Сквозь туман в голове Гаврилова долго пробивалась к нему мысль, что это о нем. О ком же еще? Позвольте. Как?! О нем, кого все любят, и маменька, и Оленька, и студенты-друзья, этот страшный… даже слов не найти… ужасный этот человек смеет говорить, что они одного поля ягода. Позвольте! У него, у клейменого, ни капли сострадания в сердце. У него и сердца нет! Да по какому праву! Ничегошеньки не зная, зачислять его по своему разряду. Гаврилова вдруг осенило. Всякому преступнику всегда одиноко в кровавом мире порожденных им кошмаров, среди оставленных им предсмертных воплей и мертвых тел, среди оборванных им до срока жизней. И он втайне озирается вокруг в поисках если не соучастника, то единомышленника и единопреступника, в неосознанном стремлении оправдать свое злодейство присутствием в мире других убийц. Не я один. Гаврилов тоже убил. Внезапно у него хлынули слезы, и, захлебываясь ими, он прокричал:
- Да ты! Да как ты смеешь! Если ты сам такой, то не думай… Никого я не убивал! Это ложь! Ложь!
- Не убивал он! - вступилась Евдокия.
- Э-э… - протянул Андрей клейменый. - А ты-то почем знаешь? Свечку держала? - усмехнулся он, и при этих словах дернулись и покривились буквы у него на щеках: "К" и "Т". - Не убивал… Он ершит, а ты рот разинула. А в каторгу пошто идет? За просто так, што ли?
- Суд, - неудержимо рыдая, говорил Гаврилов и чувствовал, что вместе со слезами остаток сил вытекает из ставшего ему непереносимой обузой тела, и что сейчас он упадет и ляжет прямо на дорогу, и ни Коваленко, ни кто другой уже никогда не поднимут его. - Нечестный был…
- Не плаць, не плаць, - как взрослый маленького, утешал Гаврилова Мойша и через прут тянул к нему свободную левую ручонку. - Цто ты плацесь…
- И Христа распяли, - неожиданно тихо обратился к Андрею Захария. - Ты помнишь ли?
- И чево?
- Так ведь и там суд был.
- Да поди-ка ты, брехун старый, вместе со своим Христом! Ему башку, што ли, как мне? - ткнул Андрей себя в наполовину выбритую голову. - Или клейма на живом мясе жгли? Чтоб я во всю жизнь не забыл, што я кат?!
- Кат и есть, - твердо промолвил Коваленко.
- А ты, ундер, собака… - тут голос у Андрея сорвался, и он лишь прохрипел: - Попадись ты мне на воле…
Даже сквозь загар стали видны проступившие на лице старого унтера красные пятна. Он отпустил Гаврилова и потянул ружье у солдата стражи.
- Дай!
- Да ты чего, Констянтин Кузьмич, ты подсудное дело…
- Дай, говорю!
И, схватив ружье, он с маху, будто проламывая стену, ударил прикладом в спину Андрюхи клейменого. Тот качнулся, но на ногах устоял.
- Вояка, сразу видать, - обернувшись, с презрением обронил он, и получил еще один удар. И еще.
- На-кась тебе, выродок, - при каждом ударе надсадно, с ненавистью выдыхал Коваленко. - Я тя благословлю… околеешь… в Сибири…
Затем он вернул ружье, снял фуражку, утер пот, вступивший на коричневом лбу, и снова взял Гаврилова под руку.
- Ввел в грех, паскудник, - бормотал он. - Ладно. Дальше идем. Вон и Москва-матушка купола кажет.
4
Оставляя за собой клубы пыли, этап все чаще обгоняли кареты; проскакал отряд гренадеров, все как на подбор здоровые ребята, в зеленых мундирах, с обветренными насупленными лицами; скрипели мимо ломовые телеги: из Москвы - порожние, в Москву - то с дровами, то с грудами картофеля, то с корзинами, доверху наполненными алой малиной и черной смородиной, то с битой неощипанной птицей. Качалась свесившаяся через край телеги мертвая голова гуся на длинной серой шее. Стороной, топча клевер, с тоскливым мычанием брело стадо - коров с полсотни, если не более, все свыпирающими ребрами и тусклыми покорными глазами.
Над Москвой в лучах еще высокого солнца дрожал воздух, низко плыло жемчужно-серое облако пыли, и сквозь него золотыми всполохами просверкивали маковки и купола и по ослепительным вспышкам света угадывались венчающие их кресты. Сердце сжалось. Боже мой, тяжко подумалось Гаврилову, неужто было время, когда он жил в этом дивном городе? И по утрам с Плющихи, где вместе с товарищем, таким же студентом со смешной фамилией Бузычкин, нанимал две крошечные комнатки окнами в старый сад в двухэтажном деревянном доме пожилой чиновницы-вдовы Ксении Афанасьевны, на подвернувшемся ваньке-извозчике, а всего чаще на своих двоих бежал через Смоленский рынок на Арбат, там переулками, переулочками и дворами, сокращая дорогу, к Большой Никитской, откуда до Моховой, до университета, уже рукой подать.
Ах, если и было, то в другой жизни и с другим человеком, лишь по странному совпадению обитавшему на Плющихе и при первой возможности норовившему ускользнуть за сто верст, в Коломну, чтобы хотя бы мельком увидеть Оленьку и перекинуться с нею парой слов. Тот был свободен, а он - прикованный к железному пруту и следующий в Сибирь преступник.
Преступник без преступления.
Убийца без убийства.
Злодей без злодеяния.
Он простонал сквозь стиснутые зубы.
- Терпи, парень, теперь недалече, - ободрил его Коваленко. - Вон и Москву-реку видать…
Гаврилов поднял голову. Далеко впереди с прирожденным ей от века спокойствием в берегах то низких, луговых, зеленых, то высоких, холмистых, поросших темным ельником, несла свои воды река. Правее еще недоступного взгляду Кремля она уходила на юг, левее - вычерчивала петлю, изгиб которой скрыт был сейчас высоко поднявшимися Воробьевыми горами. Ужасно торопясь и сбиваясь, он принялся вдруг объяснять унтеру, что жил там, за рекой, неподалеку от Новодевичьего монастыря, а возле монастыря всегда была переправа, а на Плющихе уже довольно каменных, богатых домов, но она все еще напоминает сад и по весне благоухает яблоневым цветом.
- Плющиха, - покачал головой унтер. - Чудно´е какое название!
- Но славное, очень славное, - слабо улыбнулся Гаврилов. - Я так привык…
- А ты отвыкай, - дал ему совет клейменый Андрей и, поморщившись, бросил недобрый взгляд на унтера.