Александр Нежный - Nimbus стр 15.

Шрифт
Фон

- Он, Федор Петрович два слова всего и сказал. Тульского помещика крепостной… Петр Иванов Лукьянов. В Москве на заработках. Заработал. Лихорадку. - Он поскреб небритый подбородок, поразмышлял и добавил: - А с другой стороны, ежели глянуть, ведь и повезло же ему. Не подбери его добрые люди - и что? Exitus letalis и со святыми упокой - вот что.

- Сделайте, Василий Филиппович, одолжение, подержите меня под руку, - попросил Гааз молодого доктора и, склонившись, сначала коснулся ладонью лба нового пациента, волнами моря житейского прибитого к Полицейской больнице, потом откинул одеяло и прощупал ему живот. - Горит, голубчик, - Федор Петрович охнул, распрямился и перевел дыхание. - И живот нехорош у него. - Он взглянул на Собакинского. - Клистир?

Тот важно кашлянул, покраснел и высказался:

- Может быть, кровь пустить?

- Кровь? - Едва приметная усмешка промелькнула в глазах Гааза. - Был, знаете, во Франции знаменитый доктор, Бруссе, так было его имя, если не подводит меня моя старая голова. Der alte Kopf, wie eine lucherige Eimer, - с удовольствием произнес он на родном языке. - Про него говорили, что он пролил крови больше, чем сам Наполеон со всеми его войнами.

Василий Филиппович покраснел еще сильнее, но тут Петр Иванович Лукьянов открыл глаза и едва слышно позвал какую-то Марью.

- Голубчик, - склонился над ним Гааз. - Ты не дома. Ты в больнице. Мы тебя вылечим. И отправишься к Марье. Это жена твоя?

- Жена, - шепнул Лукьянов и облизнул пересохшие губы. - Водицы бы, барин… - Вдруг мелкие слезы одна за другой покатились по его щекам, и он попытался было выпростать из-под одеяла руку, чтобы их утереть.

- Помогите… помогите ему! - отчего-то шепотом выкрикнул Федор Петрович, и губы его страдальчески покривились. - Вот… вот вам платок!

С укоризной взглянув на него, Собакинский легко нагнулся, своим платком отер Лукьянову лицо и тихонько ему попенял. Чего слезы лить? Жив, слава богу, скоро будешь здоров и отправишься домой. Тот слабо качнул головой.

- Помру.

Молодой доктор нахмурился и приготовился отчитать Петра Ивановича за малодушие. Когда больной верит в свое исцеление - тогда он становится здоров, хотел сказать Собакинский, но тут с кружкой воды подлетела любимица Гааза, немолодая девушка из хорошей дворянской семьи, год назад поступившая в Полицейскую больницу служить бедному народу. Что скрывать? - был за ее спиной не то чтобы недоброжелательный, но, скажем так, недоверчивый шепоток больничных служителей, особенно тех, кто вместе с Федором Петровичем принимал первых больных в кое-как еще устроенном здании бывшего Ортопедического института. Игнатий Тихонович Лапкин, сторож, человек солидный, даже у одной предсказательницы, а именно Дуси Тамбовской, женщины, как говорят, острого и насмешливого ума, всегда в черном платье из коленкора, и зимой и летом босой, - у нее спрашивал, не ужаснется ли дворянская барышня, когда, к примеру, придется ей вставлять клистир, сами знаете куда, какому-нибудь только вчера на улице подобранному мужичку. Или в ванной драить какого-нибудь не только грязненького, но еще обовшивевшего. Или ночь напролет, не сомкнувши очей, бегать от одного к другому: кого повернуть со спины на бок или с правого бока на левый, кому подать пить, а кого, прощения просим, обмыть после нежданно-негаданно случившейся прямо на постели большой нужды.

Не ужаснется ли? Не убежит от грязной работы в барский свой, на Маросейке, дом? Дуся поджимала тонкие, в ниточку, губы, глядела на вопрошателя цепкими мутно-зелеными глазками и велела ему слушать и мотать на ус. (Игнатий Тихонович, кстати, брился и усов не носил.) "Меня слушай, птицу небесную, голубицу Иорданскую, - так передавал Лапкин ее слова. - Воды льются всюду, но не равны все сосуды. Могий вместить - вместит; а не могий - треснет. Я девица, мужа не знавшая, и она такова же. Любовь есть, любить некого. Будет любить, будет служить. Дай водочки". Все, ею реченное, Игнатий Тихонович запомнил, просьбе же несказанно поразился. "Да разве тебе, матушка, можно пить водку?" - он спросил. И услышал в ответ и еще более поразился: "Водку-то? А водку можно, поелику мы люди такие, что водку просим, а воду пьем, воды просим - водку пьем". У Игнатия Тихоновича голова кругом пошла. Дал он Дусе на водку или не дал - о том умолчал. Предсказание же ее в больницу принес, после чего все ждали: вместит барышня или не вместит? Будет любить и служить или не будет? Треснет в конце концов или не треснет? Год миновал, а она все такая же радостная, все делает, моет, убирает, ухаживает и в короткие минуты отдыха, за чаем (выучившись, между прочим, пить чаек из блюдца и не внакладку, а с крошечным кусочком сахара вприкуску), говорит, что никогда бы она своего Отчества, Россию то есть, не узнала и не полюбила горькой и крепкой любовью, если бы не ее служба в Полицейской больнице. "Для нас - служба, - отвечала ей Настасья Лукинична, сиделка, - а для вас, барышня, - послушание".

Словом, она напоила Лукьянова, приподняв ему голову и ни капли не пролив ни на его бороду, ни на одеяло.

- У вас, Елизавета Васильевна, - залюбовался ею Гааз, - руки ангела.

Она вспыхнула - и под белым платком прелестным стало ее лицо с глазами цвета летнего вечернего неба, пряменьким носиком и легкой россыпью веснушек на щеках. Молодой доктор помрачнел. С месяц тому назад объяснился ей в чувствах, однако странный получил ответ. "Славный вы человек, Василий Филиппович, - сказала она, - и доктор хороший, и больных любите, и жертвуете на них из скромных своих достатков, но я с некоторых пор не имею над собой власти". И все. И думай что хочешь. Кому она слово дала? На кого будет глядеть милым взором? Кто обретет это сокровище доброты? А предсказательница Дуся, чтобы пусто ей было: любовь есть, а любить некого. В каком смысле прикажете понимать? Нет вокруг достойных? Собакинский горько усмехнулся.

Лукьянов Петр тем временем на носилках уплыл в клистирную, а оба доктора по лестнице с гулкими железными ступенями стали спускаться на первый этаж, где раздавались и уже достигали их слуха душераздирающие вопли. Кричала женщина, гувернантка-француженка, тронувшаяся умом после предъявленного ей хозяевами несправедливого обвинения в краже какой-то золотой безделушки и временами впадавшая в исступление. Кричала на родном своем языке, а понимали ее в Полицейской больнице лишь Федор Петрович, Елизавета Васильевна и с пятое на десятое молодой доктор Собакинский. "Je déposerai la plainte au Dieu! Mon Dieu! Tu vois ces gens minimes qui ont offensé je le soupçon terrible! Expédie-les а l’enfer! Immédiatement! A-a-a… Tu ne veux pas?! Toi avec eux de concert?! Je maudis! De tous! De toi! Le vieillard piteux!" Сказать по чести, страшное и глубоко прискорбное зрелище представляла собой она - длинные, нечесаные волосы с сильной проседью, превращавшие некогда миловидную женщину в старую злобную ведьму, серая пена в углах рта, привязанные к спинке кровати руки и крепко стянутые грубой веревкой ноги. Она билась, выгибаясь всем телом, и то поднимала голову, то с силой опускала ее на подушку. Василий Филиппович непроизвольно отвел глаза, а Гааз присел на край кровати и положил ладонь на лоб несчастной безумицы. Она, похоже, не обратила на него никакого внимания.

- La mademoiselle Zhozefina, - тихо окликнул он ее. - Cela moi, votre ami.

Она пристально вгляделась в него тоскливым, жалобным взором и вдруг зарыдала.

- Eh bien, eh bien, - теперь он ласково гладил ее по голове, - se calmez… Je vous Promets, plus jamais rien de mauvais ne vous arrivera.

Лицо Жозефины прояснялось, светлело, молодело, и доктор Собакинский дивился этому чуду отступления тьмы, возвращения разума и возрождения человека.

- Que c’était avec moi? - лепетала теперь француженка. - Mes mains, sur, Mon Dieu… Ms’e Gaaz, soyez charitables, je suis malheureuse ainsi…

Ни слова не говоря, Гааз принялся развязывать ей руки.

- Федор Петрович, - взволновался молодой доктор, - а вдруг?! Снова, не приведи Бог, накатит, и что случится!

- Удивительна, - как бы про себя рассуждал Гааз, освобождая правую руку Жозефины и приступая к левой, - гибкость русского языка. Накатит… Именно накатит. И чем остановить? Как? Но что же вы, Василий Филиппович? Развяжите ей ноги! В самом деле, - продолжал он, - чем можно вылечить искалеченную душу?

- О comme je vous suis reconnaissante! - говорила Жозефина, освобожденной рукой крепко сжимая руку Федора Петровича. - Vous mon pиre… Mon sauveur!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке