Сразу мелькнувшая и тут же изгнанная постыдная догадка возникла снова и превратилась в гнетущую уверенность. Но как нехорошо, как унизительно! Тут - он услышал - под тяжелыми сбивчивыми шагами загудела железная лестница, затем громкий топот раздался в коридоре, дверь распахнулась, и перед Федором Петровичем предстал Егор, с торжествующим видом одной рукой тащивший недавнего посетителя, а в другой державший пропавшие часы. Конвоиром выступал позади сторож больницы, Игнатий Тихонович, холостой серьезный мужчина средних лет, любитель церковного пения и вдумчивый собеседник проживавших в Москве юродивых и предсказателей.
- Вот! - сильно толкнул Егор молодого человека. - Я чуял! Вор! Часы скрал! Мы с Тихонычем… Полицию надо!
Схваченный с поличным молодой человек наверняка не устоял бы на ногах, если бы Гааз не подхватил его. Взгляду со стороны открылась бы в сию минуту картина на сюжет евангельской притчи о блудном сыне, где Федор Петрович изображал всепрощающего и любящего отца, а несчастный преступник, не по своей воле упавший ему на грудь, - непослушного, но глубоко раскаявшегося сына. Гааз усадил его на стул и махнул рукой, отправляя Игнатия Тихоновича и Егора за дверь. Они удалились под недовольное бурчание Егора, заподозрившего в своем барине намерение опять поступить не по-людски. Федор Петрович прошелся по комнате, откинул крышку фортепиано, коснулся клавиши и, склонив голову, слушал, как тает в воздухе тихое, долгое, низкое "до-о-о…". Затем он обратился к молодому человеку.
- Как вы смогли? И зачем?! Ведь я собрался вам помочь… Назовите мне ваше имя…
Тот взглянул на Гааза пустыми глазами и равнодушно промолвил:
- Не тяните. Зовите полицию.
- Послушайте, - нетерпеливо произнес Гааз. - Меня ждут больные, затем я должен ехать в пересыльный замок. Как вас зовут?
- Раньше, - с болезненной усмешкой ответил молодой человек, - я бы сказал: имею честь… Теперь я ее утратил. Впрочем, если угодно. Шубин Александр Петрович, двадцать два года, купеческий сын. Слышал о вас в ночлежке, где обитаю последнее время… Клянусь… - голос его дрогнул, и на глазах выступили слезы. - …Если мое слово что-либо теперь значит… Я в самом деле явился к вам просить… а… а не красть! - собравшись с духом, вымолвил он, словно посреди зимы кидаясь в прорубь. - Поверьте… я никогда… никогда… Я не вор! - выкрикнул он и закрыл лицо ладонями. - У меня и в мыслях этого никогда не было, чтобы взять чужое. Какое-то наваждение, - глухо проговорил Шубин. - Затмение нашло… Я слаб, болен, у меня ни копейки за душой… Отец в Рязани, в долговой яме, мама… Мамы уже нет. Тут, в Москве, у нас родня, у них своя торговля, я думал… Ах, я совершенно не о том! Я не в оправдание себе, как я могу перед вами оправдаться! Да и перед самим собой…
Федор Петрович положил руку ему на плечо.
- Голубчик, - промолвил он с нежностью. - И святые грешат. Царь Давид - помните? - на чужую жену польстился. Грех! Но и больше того: ее законного мужа послал на верную гибель, только чтобы ею завладеть. Страшный грех! Смертью младенца сына наказал его Господь, но увидел затем разбитое раскаянием сердце и простил. И вас простит. Даже не сомневайтесь! Вы сами весьма точно выразились: помрачение. Обморок сознания. С кем не бывает? А что до меня - то кто я, чтобы вас осуждать?
Оставив часы там, где они были до прискорбного происшествия - на столе, он отправился к шкатулке, извлек из нее несколько ассигнаций, присовокупил к ранее приготовленным десяти рублям и вернулся. Шубин сидел, опустив голову.
- Вот, Александр Петрович, - легко заговорил Гааз, как бы давая понять, что все забыто, растворено покаянием и прощением и друг с другом теперь собеседуют два старых приятеля, один из которых оказался в стеснительных обстоятельствах и пришел за дружеской помощью и советом. - Здесь на первое время.
Шубин умоляюще взглянул на Федора Петровича.
- Прошу вас! Мне… после всего… мне разве можно из ваших рук?
- Настоятельно советую, - словно не услышав его, продолжал Гааз, - вернуться в Рязань. Подумайте, каково сейчас вашему батюшке. Как он страдает! Старость беззащитна и потому особенно нуждается в любви. А в Рязани найдете доктора Николая Агапитовича Норшина, моего крестника. Вот к нему записочка. Он поможет. И ступайте, голубчик, ступайте. Не дай бог, нагрянет полиция.
Не говоря ни слова, Шубин схватил руку Федора Петровича и припал к ней губами.
- Да что вы! - вскрикнул Гааз, поспешно убирая руку за спину. - Лишнее, совсем лишнее. Пойдемте. А то, мне кажется…
3
Пять минут спустя он удивленно пожимал плечами в ответ на вопрос приведенного все-таки Егором квартального Гордея Семеновича, тощего, будто жердь, отчего потертый мундир казался на нем с чужого плеча.
- Где, - медленно и значительно повторял Гордей Семенович, взором бывалого сыщика обшаривая комнату и в то же время подтягивая пояс, на котором, как безобидное украшение, висела сабля, - взятый с поличным преступник?
- Преступник? - На сей раз Федор Петрович широко развел руками. - О ком изволите, сударь?
- Ну как же. Явился ваш слуга, - квартальный указал на Егора, - и…
- Ошибка, милостивый государь, Гордей Семенович! - честно глядя в глаза квартального, воскликнул Гааз. - Ах, Егор, Егор, - укоризненно покачал он головой. - И куда ты спешишь! Что ты впереди отца лезешь в огонь!
Гордей Семенович усмехнулся.
- Поперед батьки в пекло, Федор Петрович.
- Именно так! О, какой глубокий смысл имеет эта русская пословица! Ты понял, Егор? Что же до приходившего ко мне господина Шубина, то он болен расстройством памяти, и весьма. Он зачастую не в силах сказать, что и зачем делал всего минуту назад. Нет преступления, потому что нет преступника, а есть больной, которого я буду лечить.
С чистой совестью проводив квартального и еще раз попеняв Егору, на что тот ответил горькой усмешкой претерпевшего оскорбление невинного человека, Федор Петрович в сопровождении молодого доктора Собакинского двинулся по больничным палатам. Полным-полна была больница. Коек в ней было полторы сотни. Но как не впустить стучащего - даже и в неурочный час? Даже пребывая в тесноте и терпя скудость пропитания? Отказать просящему? Не обогреть продрогшего, не помочь страждущему? Разве, господа, не томит ваше сердце желание исполнить слово Спасителя, сказавшего, что всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят? Можешь помочь бедствующему - помоги; не можешь - приди к нему с дружеским утешением. Ах, господа, коли бы вы знали, сколь благодарен бывает бедный человек не токмо всякому доброму делу, но и слову, то не держали бы взаперти своего сострадания. Помните, помните об этом! И в час, когда вы вкушаете из полной чаши, или ложитесь в теплую чистую постель, или обнимаете милых своих деток, - пусть сердце ваше уязвлено будет сочувствием к томящимся от голода, пусть вздрогнет от боли за тех, кому негде преклонить головы, от скорби за родителей, разлученных с детьми, и детей, ставших сиротами. Ибо чем больше доброты, тем меньше зла в мире, да истребится оно совсем!
- Что у нас нынче? - осведомился Гааз.
Молодой доктор глянул в приготовленную записочку.
- Ночью привезли пятерых. Роженица в горячке, двое с лихорадкой, еще один с ножевым ранением, ночью же и зашили, и один как будто того, - он покрутил у виска пальцем. - Все о каком-то корабле толкует собственного изобретения, который не только по воде, но и под водой ходит… Чертежи у него не берут, чиновники смеются, и вдобавок жена сбежала с офицером и записку оставила, он мне ее показал. Вроде того, что не могу жить с Архимедом.
- Бедный! - откликнулся Федор Петрович. - Как тут не повредиться.
- Итого сто девяносто три человека, из них мужчин - сто одиннадцать, и женщин, стало быть, восемьдесят две особы.
- Всего-то! Бывало и под три сотни, из-за чего добрейший Алексей Григорьевич однажды меня ужасно бранил и требовал сократить и навести абсолютный Ordnung.
- А вы? - сдерживая улыбку, спросил Собакинский, хотя прекрасно знал, чем кончилась встреча главного врача Полицейской больницы и генерал-губернатора Москвы князя Алексея Григорьевича Щербатова.
- Я? Ах, милый вы мой… Что я! Они-то как? - с особенным, сильным и горестным чувством промолвил Гааз, указывая на больных, одни из которых пластом лежали на тесно друг к другу поставленных кроватях, другие еще завтракали, третьи взад-вперед ходили по коридору, кланяясь докторам и желая доброго здоровья благодетелю Федору Петровичу. - Ужасное… ужасное могло бы совершиться несчастье! И если бы я… О, - вдруг засмеялся он, - вы, Василий Филиппович, большущий хитрец и хотите снова слушать мою повесть, которую я вам передавал сто раз. Не отрицаю: заплакал. Мой резон - мои слезы. И на колени встал. Унизился? А какое, сударь, это имеет значение в сравнении… Я даже не думал. Мне вот здесь, - притронулся он к левой стороне груди, - было больно. И все.
На лестничной площадке второго этажа, правда на тюфяке и под одеялом, лежал щупленький мужичок с ввалившимися щеками и выставленной вверх серо-седой бородой.
- На Якиманке подобрали, - проговорил Собакинский. - Его ночью последнего привезли, ни одного местечка, ни в палатах, ни в коридоре. Вот, - виновато вздохнул он, - пришлось сюда….
- Что с ним?
Собакинский пожал плечами.