И когда Пиня Гогенцоллерн узнал об этом событии, то посчитал своим долгом обратиться в городской Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. Зафиксировав таким образом традицию убийства поэтами разных национальностей поэтов еврейской национальности. Что касается улицы Спящих красавиц – это отдельная история, и я ее доведу до вашего сведения, если дойдут руки и если я вспомню об этом. Ох! (Это девица Ирка Бунжурна ткнула меня острым пальцем в ребро, но промахнулась. Попав в то ребро, из которого она и была изготовлена, со словами "Вспомните! Обязательно вспомните! Я вам напомню!".)
Так что со временем, господа, со временем…
И Пиня отправился в Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И тут возник казус. Пиня написал прошение на арамейском языке! Языке, в нашем Городе малоизвестном – в смысле того, что его знало мало обитателей, а точнее, один горожанин – Пиня Гогенцоллерн. Более того, оно было написано стихами! В стилистике первого года хиджры. Которые, даже если бы кто в Городе и знал арамейский язык, никто не признал бы стихами.
А уж за прошение в казенное учреждение – тем более. Волосы дыбом! И только один человек в Городе по внешнему виду прошения определил, что это стихи. И был этот человек поэтом. И жил в арабском квартале Города, и звали его Муслим Фаттах. Именно ему в прежних строках своей книги я отвел роль будущего автора поэмы о возможной любви Осла.
К кому-нибудь. А то как же без любви, Михаил Федорович? (Это не я задал вопрос. А сами понимаете кто… Горе мое…). Так вот этот Муслим Фаттах пошел пешком к Пине Гогенцоллерну, чтобы засвидетельствовать свое почтение. И удивление от того, что после Мохаммеда и его последователей кто-то из поэтов остался жив. А заодно и попытаться узнать, чего Пиня хотел от Магистрата, потому что там уже начали гневаться, и по достижении гневом критической точки Пиня вполне смог бы пополнить список убитых поэтов. Потому что им было обидно, что они не знают арамейского языка. И более того, не знают, что этот язык – арамейский. А Пиня был в расстроенных чувствах из-за того, что его сын Шломо начал погуливать еще до бармицве (совершеннолетия, 13 лет), в папаньку пошел, что уж ни в какие ворота, и в городе поговаривали, что дочка мадам Пеперштейн имеет к нему какое-то отношение. Раз самого Пеперштейна никто в глаза не видел. Хотя другая партия исследователей происхождения пеперштейновской дочки считала, что к ней большее отношение имеет Аарон Шпигель, то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик, во время прогулок к старому замку. Хотя все было не совсем так, точнее совсем не так.
Так вот, Пиня печалился по поводу Шломо, хотя кто как не Пиня не мог не знать, в кого мог пойти сын автора "Песни песней". Не могший даже сосчитать своих наложниц. Да потому что к Пине толпами ходили городские папаши и мамаши на предмет выяснения! А как выяснить, кто кто, когда у Шломо всегда было алиби. Когда зубной врач Мордехай Вайнштейн хотел переломать ему ноги и еще кое-что по поводу своей дочки Руфи на Никитском бульваре, что уже чересчур, приходил околоточный надзиратель Василий Швайко с тем же желанием, ибо в то же самое время он видел Шломо со своей сестрой Ксенией Ивановной на сеновале (и где они, Шломо и Ксения Ивановна, нашли в нашем Городе сеновал?.. Город – он на то и город, что в нем нет сеновалов, где по стариной русской традиции совершалось большинство добрачных соитий, – но вот нашли же!). И уже после них являлся какой-нибудь Ровшан Али Рахмон из арабского квартала насчет его четвертой жены, к которой он только собирался взойти на брачное ложе – и видел молодого еврея, который с этого ложа только-только сошел. И каждый раз у Шломо, когда ему кто-нибудь из горожан собирался переломать ноги и еще кое-что, что уже чересчур, находилось алиби. Так что кое-что оставалось непереломанным и было причиной тайных воздыханий многих городских девиц и тайных завистей молодых городских еврейцев.
И вот Пиня сидел и печалился. Он подозревал, что рано или поздно Шломо таки застукают и таки переломают кое-что, и прервется род Гогенцоллернов. Хотя печалился он напрасно, так как в своей поэме "Песня песней" сам признавался, что жен у него было пятьсот и наложниц без числа и считать, что все они были бесплодны, было бы нарушением теории вероятностей, которая наука и против которой не попрешь. Да и бесчисленные Гогенцоллерны в рассеянии по королевским домам Европы являлись доказательством, что стенания Пини о прерывании рода были некоторым образом беспочвенными.
И тут как раз и появился поэт Муслим Фаттах из арабского квартала, брат садовника Абубакара Фаттаха, с проблемой прошения в Магистрат, суть которого состояла о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов, но сути этой никто не понимал, потому что, во-первых, стих, а во-вторых – на арамейском языке. Но, как я уже говорил, стихотворность процесса просек Муслим Фаттах, и дело оставалось лишь за переводом с арамейского на какой-нибудь приличный язык. Вплоть до русского. Что для Магистрата предпочтительней. Странный народец этот Магистрат… И вот оба поэта думали. И тут в дом ворвался Шломо и, ворвавшись, захлопнул дверь перед носом портного Гурвица, пана Кобечинского и околоточного надзирателя Василия Швайко. Они были готовы разнести дом Пини, когда Муслим высунулся из окна и поставил перед ними вопрос, как мог Шломо в одно и то же время… Сару Гурвиц, Ванду Кобечинскую и Ксению Ивановну. Этот вопрос поставил Гурвица-отца, Кобечинского-отца и Швайко – околоточного надзирателя в тупик, выход из коего они направились искать в винную лавку, которую держал зубной врач Мордехай Вайнштейн.
И тогда оба поэта для перевода прошения с арамейского языка на приличный (русский, что для Магистрата предпочтительней: странный народец этот Магистрат) решили отправить Шломо на учебу. Сначала в Кордову, где практиковал Моше бен Маймон, он же Маймонид, он же Рамбам, великий врач, философ, что нас мало интересует, что у нас в Городе не хватает врачей и философов, но есть знаток арамейского, а потом с рекомендациями Моше бен Маймона – в Москву, в только что открывшийся Московский университет, к Михайло Васильевичу Ломоносову, знатоку всех наук. Не было о ту пору в Европе открыто закона, который бы незадолго до этого не был бы открыт Михайло Васильевичем Ломоносовым (так меня, во всяком случае, учили в 186-й школе, где я кантовался с 1946 по 1956 год). Но самое главное, и уж этого ни один русофоб отрицать не сможет, был он и великим русским поэтом. И именно поэтому Пиня и Муслим наладили Шломо учиться русскому языку у поэта, а не к педагогу по русскому и литературе. Знаете ли… "Аз" пиши через "з", образ Кончака в "Слове о полку Игореве", хорей в "Повести временных лет"… Увольте…
И вот через пару сотен лет или три года четыре месяца шестнадцать дней, точно не упомню, Шломо вернулся в Город, отягощенный знанием арамейского, русского, вопросами стихосложения, структуралистскими заморочками тамошнего еврея Шкловского и какой-то странной целомудренностью. Очевидно, смесь изощренных кордовских половых церемониалов и упрощенных подходов к этому вопросу в кругах Москвы, посещаемых Шломо, шваркнули по нему когнитивным диссонансом, и местные отцы и матери могли без опаски отпускать своих дочерей, а мужья – жен в прогулки по улице Спящих красавиц. Шломо сидел в отцовском доме и вдумчиво сублимировал свое либидо в перевод прошения с арамейского на русский. Кстати, термин "либидо" вышел из нашего Города, где один еврейский человек жил одно время на улице под этим названием и у него возникали желания, которым он и дал название улицы пребывания. А откуда у улицы появилось название "Либидо", не помнят даже самые старые старожилы. Говорят, оно появилось после каких-то делишек некоего Давида с некоей Вирсавией, женщиной мужней. Надо сказать, что либидо этого малого возникало как-то странно. Сначала он должен был кого-нибудь прибить из пращи, и только так это самое либидо к Вирсавии у него и возникало. А когда ее поблизости не было, потому что и муж своего требовал, то Давид сублимировал себя, начав строительство Храма.
Вот и Шломо тоже, вместо того чтобы оказывать девицам и дамам нашего Города внимание, выходящее за пределы одной из Моисеевых заповедей, прилежно переводил с арамейского на русский прошение о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И по истечении некоего срока в два года три месяца и восемь дней Пинхус Гогенцоллерн (Пиня) понес прошение в Магистрат в трех экземплярах: на пергаменте, папирусе и бумаге "Снежинка" формата А-4. Сам он перевод прочесть не мог, так как говорил только на идиш, а писал и читал – на арамейском, а перевод был на русском.
И вот он принес эти три экземпляра в Магистрат к начальнику Магистрата экс-адмиралу князю Аверкию Гундосовичу Желтову-Иорданскому. Тот прочитал сначала пергаментный вариант, потом – папирусный, под конец – бумажный, удостоверил аутентичность текста на всех трех носителях и мгновенно подписал прошение о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И что это был за русский перевод и соответствовал ли он арамейскому исходнику, так и осталось неизвестным. Ибо никто в нашем Городе не знал одновременно обоих языков. Но через некоторое время русский текст стихотворного прошения просочился в массы нашего Города и жители его сочли прошение достаточно убедительным для переименования улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И оно гласило: