История мадам Пеперштейн
Итак, господа, история мадам Пеперштейн началась тогда, когда закончилась история господина Пеперштейна, то есть тогда, когда она от него сбежала. Ну, в этом не было бы ничего необычного – мало ли жен, девиц сбегали от своих вполне себе приличных мужей в неведомую даль, за туманом и за запахом тайги, за любимым в ночь, гусаром, драгуном, кавалергардом. Бывали случаи и похуже. Одна мужняя жена, покинув мужа с положением, убежала на соседнюю улицу, к забулдыге мелких размеров и непонятных достоинств, которого она кормила, поила, опохмеляла и даже подставляла щеку, если тот в связи с потерей по нетрезвости ориентации в пространстве не мог по ней попасть. И так жила с ним много лет в грехе, пока он не умер, после чего она нашла охламона еще мельче, еще грязнее, еще паскуднее. И жила с ним, пока он, утомившись от ее стойкости, не подрос, не помылся душой и телом и не расстался с паскудством. И тут она, поди ж ты, слиняла к совершенному ничтожеству, о котором вообще ничего сказать невозможно. Как нечего сказать о повстречавшейся куче говна в салоне мадам Шерер. Совершеннейшая мерзость. И эта мерзость в конце концов пустила даму на донорскую кровь, отчего та скончалась. И от нее осталась лишь улыбка на устах, которую и сжег в местном крематории ее первый муж с положением. И эта непонятная, кретинская, неосмысленная улыбка летает по белу свету, заставляя вполне себе достойных женщин все бросить и бечь, бечь, бечь в невозможную бестолочь и дичайшую мраку. Вот за это самое я их люблю. А вы, господа, как хочете, и я не понимаю, какого рожна вам еще надо. Когда над Божьим миром туда-сюда чайкой-стрижом полетывает непонятная женская улыбка.
Но от экзистенциальных исканий возвернемся назад и загоним себя в рамки повествования, чтобы оно обрело хоть какой-либо смысл. Итак, мадам Пеперштейн, выписанная из Житомира для создания семейного очага господина Пеперштейна, семейный очаг покинула вскорости после создания и убежала из Места на запад, а потом на юг. Она не знала, куда и зачем бежит. Просто тяга какая-то тянула ее сначала на запад, а потом на юг. И эта самая тяга притянула ее в земли, пахнущие детством ее предков, о которых ей ничего не было известно, и этот запах провел ее сквозь постоянные бегства из одной земли в другую, из одного времени в другое, из одной печали в другую, от одних слез к другим и в конце концов привел ее к рваным шатрам, в которых жили ее предки, измученные тяготами рабства, в котором они пребывали долгие годы. И она осталась с ними, потому что слезы, источаемые этими людьми, были ее слезами, мозоли на их руках были ее мозолями и пот их был ее потом. И пахла она им. Но однажды среди всех запахов тонкий нос ее услышал запах пота, от которого между ног ее стало мокро.
Вы спросите у меня, где запах пота, а где – мокро между ног. И тогда я отвечу вам, что вы обратились не по адресу. Не знаю, ничего не знаю. Обратитесь к матерям вашим, к женам вашим, к дочерям, ставшим женщинами, может, у них найдете ответ, но, скорее всего, нет, потому что, наверное, они и сами не знают ответа на этот вопрос, и ответ на него известен лишь, сами знаете кому. И этот запах заставляет женщин бросать все на свете и идти за ним, и пропади оно все пропадом.
Так и бывшая мадам Пеперштейн услышала этот запах и поняла, что именно он и заставил ее бросить все (я имею в виду г-на Пеперштейна в Месте) и уйти в другие земли и в другие времена.
Его звали Иуда. Он также услышал ее запах. А потом их запахи перемешались и стали одним великим, запахом. Запахом, который две плоти делает одной бысть. И было им счастье. Но как-то так случается, что счастье у моего народа не бывает долгим. Но это не значит, что оно становится менее счастьем. Мой народ знает, что такое краткость счастья, и ценит каждую его секунду, и возносит хвалу Господу за нее, и не слышал я от еврейских женщин стенаний: ах, зачем эта ночь так была хороша, не болела бы грудь, не стонала душа.
И Иуда и мадам Пеперштейн долгие секунды жили вместе, и счастье их пребывало с ними, пока однажды народ, в подчиненности у которого находился мой народ, не пришел к ним за очередными податями и "так погулять". То есть попить на шару вина, дочерей и жен народа моего понасиловать в меру сил, а мужчин увести с собой в рабство на строительство водопровода. И изнемогший народ готов был уже, как и положено, склонить головы под ярмо, а дочери и жены его покорно взошли на супружеские ложа, чтобы, как и положено, осквернить его вынужденной неверностью, а потом заполнить собой лупанарии и термы покорителей.
И тут случилась маленькая лажа. Мадам Пеперштейн, долго жившая в России (ныне Украина) и каким-то образом (пролетал как-то во времена молодости ее матери через штетл под Житомиром отряд то ли запорожских, то ли донских, то ли кубанских казаков) кровь имела достаточно буйную, что доказывает ее побег из сытого дома г-на Пеперштейна через земли и века на запах Иуды в его рваный шатер. И она никак не захотела осквернять ложе, на котором она провела несчетное количество счастливых секунд, и уж никак не желала заполнить своим телом лупанарии и термы. А потому, когда воин в шлеме с конским хвостом вошел в шатер, чтобы в закономерной последовательности войти в нее, и прижал ее к супружескому ложу, она языком нащупала его яремную жилу, и зубами прокусила ее насквозь. Мужское воина, уже готовое заполнить собой ее женское, опало от потери крови, а сам он захрипел и свалился с ложа. А голая мадам Пеперштейн откусила его бывшее и, держа его над головой, вышла из шатра, залитая чужой кровью, и пошла туда, где чужие воины связывали мужчин ее народа. В том числе и мужа ее Иуду. И увидев ее с чужим над головой, муж ее Иуда разорвал веревки, выхватил из ножен вязавшего его воина меч и пошел рубить врагов направо и налево. А если вы подскажете мне еще какую-нибудь сторону, то и там Иуда рубил своих врагов.
И отогнал врагов от шатров своего и моего народа.
И в конце концов вместе с братьями изгнал их из Ханаана. А по прошествии времени умер от старости на руках у мадам Пеперштейн. А она взяла с собой его запах и пошла туда, откуда пришла.
А так как времён прошло много, то позарастали стежки-дорожки, где проходили ножки мадам Пеперштейн из Места, и след ее подзастерся временем, вместо Места, откуда она ушла, ноги привели ее в Город, который не так давно основали семеро хеломских мудрецов. И в котором только-только начали образовываться некие подобия улочек и переулков. И одну из улиц мадам Пеперштейн назвала Маккавеевской – в честь мужа своего Иуды Маккавея, а три переулка нарекла Маккавеевскими – в честь братьев мужа своего Иуды.
А когда один из хеломских мудрецов, не будем тыкать в него пальцем, а просто скажем, что это был реб Метцль, сделал себе недовольное лицо, мадам Пеперштейн показала ему откушенный мужской конец. Реб Метцль не понял, что это означает: то ли его употребят этим концом, то ли ему отрежут его собственный. Но так как оба варианта его не устраивали, он снял свои возражения. И таким образом, в Городе появились улица и переулки имени Маккавеев, а в отсутствии в цивилизованном мире достаточного количества откушенных мужских достоинств в качестве угрозы стали показывать средний палец.
Чем жила мадам Пеперштейн, не могу сказать достоверно, но чем-то же жила, иначе как бы она могла столько времени оставаться живой. А когда в Городе появился Гутен Моргенович де Сааведра, то она поступила к нему в услужение и услужала, услужает и будет услужать. Сколько надо. А почему нет?
Вот такой вот краковяк.
Меж тем за моими рассказами утро среды незаметно перевалило в день опять же среды, а затем и в вечер.
Есть, я заметил, такое вот свойство у дня. Он вылупляется из утра, а потом тихо-тихо вползает в вечер. И я готов мазать на что угодно, что после вечера наступит ночь. А потом – утро. И что интересно – следующего дня! Каково?!. И все это время около дуэта Шломо-Осел в застывшем состоянии застыли юная Ванда Кобечинская, Ксения Ивановна, девица Ирка Бунжурна и мадам Пеперштейн. И все они пришли, дабы утолить голод Шломо, которому нужно было до решения (возможного) своей участи додержаться до пятницы, когда арабы в своем квартале, вволю отмолившись, решат наконец, как разорвать сложившиеся отношения промежду Шломо Грамотным и Ослом, скотиной такой, обезобразившие светлый образ площади Обрезания и внесшие сильное беспокойство в умы местного населения.