Дневник Саши Сонли. 2008
Знаю я, Один, где глаз твой спрятан:
скрыт он в источнике славном Мимира!
Дейдра бы этого не одобрила. Я натворила уйму глупостей - значительно больше, чем мама, а Дейдра ведь и маму не слишком одобряла.
Представляю, чтобы она сказала, увидев могилу Дрины в саду, или малолетнего Сондерса в роли моего жениха. Дейдра бы вышла на крыльцо в своем форменном синем платье, подбоченилась, как веджвудская сахарница, и сказала бы все, что думает. А я бы заплакала. А мама бы только плечами пожала.
Мама не вмешивалась, если Дейдра меня ругала, она вообще не любила лишних разговоров. Стоило ей услышать что-то неприятное, как она тут же извинялась, поворачивалась и уходила.
Я завидовала умелому равнодушию мамы: соседки восхищались ее цветниками и презирали за болезненность и капризы, но она даже не помнила их имен, она была похожа на лезвие, закаленное до абсолютного холода, непроницаемое и блестящее. Нетерпение и мучительная скука кипели в ней, будто кислота в реторте, но об этом знали только мы с ней, а отец не знал. Зато он знал о маме что-то другое, о чем я в то время не догадывалась. И Дейдра тоже знала, но совсем не боялась.
Потому что, когда любишь кого-то, то знаешь о нем странное, и чувствуешь дикое, и видишь весь его дремотный ил, и зеленую донную мглу, и слепнущую в нем небесную силу. Но ты не боишься, все странное представляется тебе объяснимым, а дикое - почти что ручным, и если тебя спрашивают: как ты это терпишь, или просто - каково это? ты даже не сразу понимаешь, о чем речь.
Я помню этот день и все, что в нем было, - стук крикетных мячей, внезапные возгласы, венецианская зелень травы, вкус остывшего чая, та гулкая летняя островная тишина, которую можно оценить, лишь проведя лето на континенте.
Мама и Дейдра стояли на веранде, облокотившись на перила, смотрели в сад и говорили вполголоса. Две худые длинные спины были бы почти неотличимы, если бы не красные тесемки фартука на талии Дейдры. Иногда мне казалось, что мама прощает Дейдре ее частые отлучки и ирландскую ветреность только потому, что они немного похожи - обе светловолосые и светлоглазые, у обеих не слишком белая кожа, такой цвет бывает у слабой настойки календулы.
- Вы сегодня гадали, я видела ваш мешочек с рунами на столе в кухне, - сказала мама, - это было обо мне? У вас какое-то нехорошее предчувствие?
- Нет. Это было о вашей дочери, - ответила Дейдра. - Поверить трудно, но руны предсказали ей двух мужей: одного мужа, который заложит свой слух, как Хеймдалль, и другого, который заложит свой глаз, как Один.
- Который это - Хеймдалль? - спросила мама, но Дейдра уже заметила меня, махнула рукой и ушла в комнаты. Я направилась прямо к книжному шкафу, нашла Прорицание Вельвы и стала читать про Хеймдалля, златозубого сына девяти сестер. Он пил мед и трубил в рог, а потом стал драться с Локи и убил его, понятное дело, но про заложенный слух нигде не говорилось.
Кому он его заложил и почему? Я думала об этом до самого вечера.
- Руны говорят, что первый муж у меня будет глухим, а второй - слепым! - сказала я Доре наутро, придя к Кроссманам за свежим хлебом, и она засмеялась на весь магазин, и я тоже засмеялась.
Никто в школе не умел смеяться, как Дора Кроссман - зажмурившись и широко разевая карминный рот, прямо, как торжествующий царь альвов.
***
… я - хозяйка отличной таверны "Ферри",
я - белая луна, радующаяся любому мужчине,
который приходит ко мне с серебром.
Собираясь в Хенли, я искала шкатулку с браслетами и невзначай начиталась мачехиных писем. Всю ночь в мое окно стучался слоноликий бог Ганеша, пытаясь позолоченным хоботом отодвинуть защелку.
Писем у меня осталось только восемь или девять, остальные исчезли четыре года назад из ящика с инструментами в папином сарае. Надо было их все порвать и выбросить, как я сделала с первым и со вторым, а не складывать будто увядшие billet-doux. Порвать и выбросить.
Прошлой ночью мне снился тот бельгийский пианист, с которым я провела ночь в отеле "Миллениум", уж лучше пусть бы Ганеша снился, честное слово.
Было убийственно душное лето, я помню пожухший ракитник и вспыхнувший от жары болезненным розовым цветом японский тростник в саду. Я получила два подарка на день рождения - от отца и от тетушки Реджи из Голуэя, два конверта по пятьдесят фунтов в каждом. В девяносто третьем году этого хватало на поездку в Лондон, и я поехала в Лондон, тем более, что по радио обещали прохладу на востоке острова.
Потратив половину первого конверта на блошином рынке, я прошла до Кенсингтон-Гарденз, села там на траву возле свежеокрашенной зеленой скамейки и высыпала пакетики перед собой на платок. Вот склянка из-под кельнской воды, вот волчок, вот портсигар с пробковой крышкой для папы, на нем нацарапаны инициалы прежнего хозяина, но ничего, они почти что подходят: У. О. - это мог быть, например, Уолдо Осторожный или Уолдо Обыкновенный.
Или, если вспомнить папину мастерскую, Уолдо Оселок.
Чья-то прохладная тень закрыла солнце, и я подняла глаза: возле меня стоял черноволосый мужчина в песочном плаще, в руках у него был пакет с горячими сэндвичами, стремительно подмокающий оранжевым маслом.
- Вы сейчас испачкаете плащ, - сказала я, прикрывая глаза рукой от солнца, незнакомец подошел чуть поближе, и свет теперь бил мне прямо в глаза.
- Боже, я и не заметил! - он положил пакет на скамейку и сел на траву рядом со мной, от него пахло вербеной, но не противно, в одной книге так пахла девушка по имени Друзилла, она заглушала вербеной запах мужества.
- Можно взглянуть? - он протянул руку за портсигаром, но я быстро завернула его в бумагу, сунула в сумку и застегнула молнию.
- О, я понимаю, - он ничуть не смутился, - это, наверное, подарок для вашего возлюбленного?
Когда он произнес возлюбленный по-французски - votre amant, - я сразу расслабилась, села поудобнее и стала его разглядывать. Лицо незнакомца было слишком круглым, но выразительным - наверное, благодаря острому горбатому носу, в точности такой нос я видела на хальсовском портрете молодого человека с перчаткой.
- Раньше здесь охотился Генрих Восьмой, бегали олени и дамы следили за охотниками из-под тенистых шляп, - сказал он мечтательно и протянул мне фляжку, похожую на книгу в тисненом переплете. Я помотала головой, отказываясь.
- Ну и напрасно, - он медленно отпил несколько глотков, разглядывая мое лицо. - Какая, однако, строгая девушка, не хочет пить сарацинский заммут. Английское провинциальное воспитание, n'est-ce pas?
Я молча протянула руку за фляжкой и поднесла ее к носу, из горлышка потянуло анисом я выпила все, что там оставалось, и поглядела на незнакомца с недоумением.
- Разве это крепкое? Мама чем-то похожим поливала мороженое. На меня совсем не действует!
- Pas vrai? Что ж, ваша мама знает толк в выпивке, - усмехнулся он. - Эту штуку полагается поджигать и пить с кофейными зернами, но я не играю в гарсонские игры с алкоголем.
- Мне пора идти. Спасибо за угощение, - я резко поднялась, стряхнула приставшие к платью травинки и потянулась за сумкой. В голове у меня зажужжала и заметалась большая шершавая пчела, кончик носа защипало, как будто от холода. Я проглотила противную сладкую слюну и села на траву.
- Погодите! - мужчина неожиданно ловко поднялся и подал мне руку, улыбаясь блестящим от масла ртом. - Я, пожалуй, вас провожу. До концерта мне совершенно нечего делать. Меня зовут Натан, и я совершенно безобиден.
Мы гуляли еще часа два, пили холодный чай, потом - снова самбуку в каком-то пабе, потом, часам к шести, поехали в Барбикан, где у Натана действительно был концерт, но я была пьяна от горящей синим огнем бузины, и Двадцать четвертый концерт Моцарта показался мне слишком бурным и полным отчаяния.
А потом мы поехали к Натану в отель, потому что добираться ко мне на Тивертон-стрит было поздно и совершенно незачем, так сказал Натан, и там, в отеле, он лег в ванну, полную эвкалиптовой пены, и велел мне сесть на бортик и гладить его ноги - на удивление стройные для такого тяжелого тела, музыкальные ноги с маленькими спелыми пятками.