Потом старые дед и бабка гладили меня по волосам. Бабушка целовала мне руки и всхлипывала. Стало ещё хуже. Всю неделю, весь месяц, до начала летних каникул нет-нет да и вспоминал я свой дурной поступок. Он портил мне житье вплоть до замечательного и неожиданного события.
Утром, ещё в постели, услышал я. как заливалась Черкасиха:
- Ну, Дунярка, радость-то у тебя. Видно, барана колоть - не миновать, секир башка барану, - Лизавета твоя возле маслозавода на плотине плещутся с новым хозяином. Разнагишались и бултыхнулись в воду при всём честном народе.
Бабушка вроде и не обрадовалась, дёрнула подбородком, как муху прогоняла, для чего-то потуже подпоясалась:
- Что загалдела? С хозяином да с хозяином… Она давно мне об хозяине своём в письме сообщала, добрый, писала, мастер на все руки от скуки.
- А не пытала ты Лизавету, внука твоего на себя запишет или как?
- Я, если хочешь знать, и не отдам его. У них ведь, у молодёжи, как? Милуются-целуются, а завтра - табачок врозь, поматросил и бросил. Расчесаться бы надо, как Петра встречать с такой головой? Гребешок как назло куда-то запропастился.
Дед ввернул свою давно всем знакомую фразу:
- Выйди на дорогу, плюнь кому-нибудь в глаза - расчешут.
А из окошка уже шныряла глазами по углам избы завистливая бабушкина золовка Марья Муравова:
- Авдотья, идут-идут сроднички. Баул агромадный прут, небось, всех одаривать будут.
Я вскочил с кровати и тоже метнулся к окошку. К завалинкам своим, к воротам, вроде бы по делу, выскальзывали наши курмышенские бабы: кто якобы для того, чтобы курам подкинуть, кто - занять кружку дрожжей для завтрашних пирогов. По белесой пыльной дороге плыла моя румяная мама, а с ней вышагивал мужчина в рубашке с короткими рукавами.
Бабушке изменило хладнокровие:
- Абетюшки! Живей, Иван, с верстака своего хоть стружку смахни, а я привечать побёгла.
Сдёрнула с оконного косяка праздничный запон, фартук. Не помня себя, и я кинулся к калитке и тут же уткнулся в мамины прохладные губы. Она не так, как всегда, немедленно оторвала меня и, испуганно заглянув в глаза, шепнула:
Это отец твой, так и называй: папка.
Мне, конечно, хотелось иметь папку, такого вот мускулистого, с мокрыми, небрежно закинутыми назад волосами, при часах, в шелковой немазинской рубашке, хотелось… да ещё как!
Новый папка кольнул меня щетиной, потрепал жиденькое плечико:
Мы друзьями будем. А подарков я тебе привёз, глаз не хватит глядеть. Он грохнул на дощатое крыльцо свой грандиозный баул, повозился с замочками и откинул крышку:
- Это лабуда одна… носочки… рубашки… во! Глянь сюда…
Ладонь мамкиного спутника подкидывала ножичек с цветной толстой ручкой.
- И вот ещё фотоаппарат "Смена". Всех заснимешь.
От счастья я онемел. Из дорожного сундучка выскакивали конфеты величиной с кулак, зеленоватый таджикский сахар в кристаллах, дивные, сладко-солёные подушечки, притрушенные мукой. Из чемодана, как из волшебного ларца, вылетела тёплая в клетку шаль для бабушки, защитного цвета, почти военная, с пружиной фуражка для Ивана Романовича, отрезы на платья для родственников, шабров и просто для тех, кто переминался с ноги на ногу в нашем просторном дворе.
- Хозяин у Лизаветы справный, гостинцы раздаёт.
- Привалило счастье, ого-го, козырный мужик.
На этот раз и я вроде бы забыл, что моя мама вернулась в деревню, ко мне. Меня распирало гордое чувство: "Отец появился!" Не мог сидеть я и наблюдать кухонную мороку. Тем более что тётка Марья Муравова всё теребила:
- Отцом будешь звать-то?.. Зови!
Выскочил я па улицу от цоканий, вздохов, взрослых кривляний.
- И всё же кровь чужая не греет! А ты так и скажи: папка, мол, возьми меня с собой в город.
Сразу же меня облепила пацанва. Мальчишки тоже радовались моей радости. Необыкновенный ножик реально подтверждал значимость моего папки, подталкивал ребят к расспросам:
- Кто он? Кем работает?
Подбивало ошарашить:
- Лётчиком-испытателем!
Но это уж слишком.
- Столяром… Но зато он железную запирку от ворог руками сгибает, мускулы - во-о-о!
Наш курмыш вечером гулял. Пили белое вино-водку, плясали, чадили Панкиными папиросами. Дядя Коля Хватов, дядя Вася Черкасов с братом своим Ёхтарным Маром бестолково галдели. Наедался впрок в уголке скупой владелец первой в деревне легковушки дядя Саня Сомов, облизывала сладкий гостинец Черкасиха. Зубами она кушала круглую конфетку, а глазами ела всё подряд, боясь пропустить хоть что-нибудь интересное, чтобы завтра на пути в Винный не опростоволоситься и выдать такое, отчего спутницы рты пооткрывают, как караси па берегу.
На лужайке возле избы схватились мой новый подвыпивший папка с маминым братом дядей Виктором.
Подзуживали. Дядя Коля Хватов сипел:
- Городские - они склизкие, их голой рукой не возьмёшь.
- На микитки его, на микитки, - по-воробьиному ерепенился плюгавый дядя Лёня Рябов.
Кувыркались беззлобно, с усмешками да прикрякиваниями, но как-то случилось, что затрещала, поползла дяди Витина рубашка. Папка тут же скинул, наверное, сторублевую безрукавку и сунул её новому родственнику:
- Носи, какой разговор… у нас таких в городе па каждом углу.
Ночевать мама с папой полезли на подловку, на сеновал.
Я всё увивался вокруг них, сухие ягоды земляники из сена дёргал, пока мама не обозлилась чему-то и не шуганула меня с чердака. А утром Иван Романович и новый папка регулировали токарный станок. Дед своими пилами донимал:
- Англицкие, - зудит, - пилы, "Лев на стреле".
Иногда Иван Романович делается, как репей, пристанет - трактором не отдерёшь. Хорошо хоть папка сам заметил, как мне скучно: пошли мы с ним к речке, там моим ножом свистков нарезали.
По пути новый отец всё выпытывал:
- А другого папку помнишь? Ну, того - Лёньку?
О том отце я знал только, что он - жулик. Где-то своровал пять ватных одеял, продал их, пропил и сел в тюрьму, потом вернулся из заключения и куда-то сгинул.
- Нет, не помню. Зачем он мне, тюремщик? - памятуя бабушкины наставления, пренебрежительно кинул я. - А я вот тоже чуть вором пе стал, - неожиданно для себя признался я.
И выложил папке всё про хамсу.
Папка постучал по большой коробке "Беломора" папироской, дунул в трубочку и жадно затянулся.
Я решил: вот вырасту большой, как он, и тоже буду курить "Беломор" и так же крошки табака выстукивать из папиросины.
Вечером мы с папкой пошли косить траву для Субботки. Отец сорвал с себя майку:
- Ой-ой-ой, припекает как. Марит!
Поплевал на ладони, прежде чем ухватить окосиво, и пошёл, покачиваясь, по Винному оврагу, сильный, потный. Весёлый - со скользкими стальными плечами.
Он докосил до островка душицы, упёрся в косу подбородком.
- Запах какой чудной?.. Прёт от травы, ошалеть можно. Я ведь тоже из деревни. Орловский… Траву понимаю!
Я загордился:
- Мы душицу с чаем пьём, в кипятке завариваем, она и от зубов помогает, вот заболят у тебя зубы.
- Дак нарви травы к вечеру, чаек заварим.
Я сунул за пазуху несколько пучков душицы и стал репейным листком носить воду из Винного. Вначале отца напоил, а потом стал паука из норки выливать. Паук долго не выливался, мы и не заметили, как потемнело вокруг, как небо хлестнуло по сочным папиным грядкам, по сизым головкам татарника, по известковому противоположному берегу оврага бурными потоками воды.
- Ой-ой-ой, попадёт нам с тобой от мамы.
Он схватил меня, как охапку сена, прижал к себе. Всё равно это не спасало от ливня, но я не отстранялся.
Как пришёл, так быстро и улетучился дождик. Мы домой засобирались. Дома уже завывал самовар, тонко, протяжно. Из-за пазухи я достал пучок мокрой душицы.
Пили чай, дед подшучивал:
- А ты, Коляка-моляка, чай не пей, пузо своё оближи, оно ведь душицей пахнет.
Мой новый папка подмигивал мне, дул па блюдечко и шумно, совсем по-нашему, по-деревенски, пил чай.
6
Легко перечислить то, что бабушка Дуня любила. Ей правилось белить свою избу как можно чаще, и перед светскими праздниками, и перед церковными. Она обожала стряпать, печь пироги в широкоплечей печке. Заветным для Евдокии Ивановны был тот час, когда хлебы отдыхали. Доходят на сосновых некрашеных полках душистые холмики, плотно прикрытые льняными утирками - и в её глазах светло.
- Баб, можно пирожка горяченького?
- Ни-и-и! пугалась бабушка. - Жди, как отдохнут, а то зачерствеет враз.
Без преувеличения можно признаться, что дух от горячих бабушкиных пирогов был слышен по всему Курмышу.
Евдокии Ивановне доставляло удовольствие ставить самовар. Нащиплет косырем трескучей, смолистой лучины, воткнёт растопку в самоварное нутро и протяжно раздувает, заводит. Раскраснеется, как яблоко осенью.
Этим же гигантским тесаком с придыхом "хэк-хэк" азартно выскабливала некрашеные полы в передней. Сейчас трудно вообразить такое: зеркальный самовар с раздутыми, будто майские шарики, физиономиями на боках, свежие, медового цвета, полы.
Пироги так и дышут, - расхваливал Евдокию Ивановну дед.
Стены в нашей избе были увешаны фотографиями в гладкоструганых рамках. Удивительное дело: самые старые дедовские снимки только чуть пожелтели. Но желтизна придавала им особую прелесть. Вот молодой дед Иван Романович запечатлен с товарищами в форме ефрейтора царской армии. Он - участник Первой мировой войны. У деда широкоскулое, красивое лицо, фуражка с высоким околышем, сапоги гармошкой. Франт, да и только!