Что и говорить, мои жизненные принципы, воспитанные на преданности семейным традициям и идеалам, не имели ничего общего с ее жизненным опытом. Лидия помнила тысячу и одну ночь втирания противорадикулитной мази в дряблую спину своей матери - я же не мог припомнить и одного случая, когда бы моя отказалась от исполнения ничтожнейшей из домашних обязанностей. Может быть, даже наверняка, иногда она бывала не в настроении, но, не подавая вида, все равно с внешней беспечностью бесподобно насвистывала попурри из мюзиклов, за целый день, наполненный уборкой и стряпней, ни разу не повторяясь. С кем приходилось возиться, так это со мной: дифтерия, ежегодные острые респираторные заболевания, изматывающие моноцитарные ангины, немыслимая аллергия на все на свете. До наступления половой зрелости я провел в постели под одеялом или на софе в гостиной под теплым пледом ничуть не меньше дней, чем за партой в школе, а мать все себе посвистывала ("миссис Цукербёрд" называл ее наш почтальон), и наваливающиеся заботы придавали ее концертам только особенную выразительность. Отец, пусть и не такой жизнерадостный человек, куда более склонный к меланхолии, чем мать, эта неунывающая "сахарная птичка", был неколебимо стоек в любых жизненных коллизиях и бесстрашно встречал трудности и горести, уготованные нашей семье судьбой: экономическую депрессию, болезненность сына, необъяснимые браки моей старшей сестры Сони (вне семьи - Санни). Она выходила замуж дважды и в обоих случаях - за сицилийцев; первый ее муж был уличен в растрате и покончил собой, а следующий оказался честным в делах тупоголовым пошляком; мы прозвали его "недоделанный", и прозвище довольно точно отражало действительность. А каково приходится семье, в которой зять - недоделанный? Это ли не горе?
Конечно, белой костью нас не назовешь. Но и третьесортной семья не была. Респектабельность - и подтверждения этому находились ежедневно - не определяется социальным статусом: главное - характер и поведение. Мать не упускала случая пройтись по адресу соседских дам, вечно болтавших о меховых манто и отдыхе на Майами. "Только и думают, что нацепить чернобурку да втереться в приличное общество. Инженю!" Смешно сказать, но лишь поступив в колледж и получив однажды замечание за неправильное употребление слова, я сообразил, что мать имела в виду парвеню. Невелика разница.
Ну какая там белая кость! Но не будем о социальном расслоении, о классовой борьбе, о самоуважении как стимуле к действию - слишком много шума поднималось в доме из-за подобных материй. Скажем просто: качества личности, а не количество наличности - таков был основной критерий оценки человека у наших родителей. Добропорядочные здравомыслящие существа. Совершенно непонятно, почему оба их отпрыска растратили себя таким нелепым образом, почему довели себя до полной катастрофы. И первый муж Сони, и моя единственная жена добровольно расстались с жизнью; это не может не навести на мысль о какой-то общей нашей порче. Может быть, дело в воспитании? Но что плохого было в нашем воспитании? Я не могу ответить на этот вопрос. А если мать и отец тут ни при чем, значит, за собственные глупости нести ответственность нам.
Мой отец был бухгалтером. Он обладал прекрасной памятью и на удивление быстро считал; не диво, что соседи, по большинству трудяги-евреи, эмигранты в первом поколении, почитали его большим знатоком во всех вопросах и, оказавшись в трудной ситуации, а это случалось часто, обращались к нему за советом. Худощавый, педантичный, вдумчивый, всегда в белой рубашке и при галстуке, он не показывал мне своей бесконечной любви; вернее сказать, ее проявления были так неназойливы и деликатны, что при одном воспоминании о них сердце переполняется болезненной нежностью. Особенно сейчас, когда он прикован к постели, и эту постель отделяют от места моей добровольной ссылки сотни миль.
А мне, с очередной хворобой лежавшему в кровати, отец сквозь температурное полузабытье представлялся чем-то вроде говорящего часового механизма: с неизменной пунктуальностью ежевечерне ровно в шесть он появлялся у одра болезни. Отец всеми силами хотел избавить меня от скуки одинокого лежания и не придумал ничего лучшего, чем устное решение арифметических задач. Сам он в этом деле был великий дока. "Запоминай, - говорил он и продолжал убедительно-бодрым тоном, каким круглый отличник талдычит вызубренное стихотворение, - модное пальто стоило тридцать долларов. Часть товара осталась нераспроданной. Тогда торговец снизил цену до двадцати четырех. Однако и за двадцать четыре распродать все пальто прошлогоднего фасона не удалось. Он сделал новое предложение: девятнадцать долларов двадцать центов. И вновь товар раскуплен не был. Торговец объявил еще об одной скидке, и уж тут все пальто разошлись". Следовала пауза, предназначенная для того, чтобы я мог, если нужно, уточнить условия задачи и разобраться в деталях. Когда же этого не требовалось, отец формулировал вопрос: "Итак, Натан, какова была последняя цена, если принцип скидок оставался прежним?" Или другой вариант: "Лесоруб измеряет количество заготовленного леса мерной цепью. Она составлена из шести кусков, а каждый кусок - из четырех звеньев. Если количество заготовленного леса требует снять одно звено…" - и так далее. На следующий день, пока мама, насвистывая Гершвина, стирала отцовские рубашки, я в одиночестве размышлял о торговце, лесорубе и о связанных с ними проблемах. Что за люди купили пальто? Понимали ли они, что им всучили прошлогодний фасон? Не станут ли они предметом насмешек на улице или в забегаловке? И вообще, что это за штука такая - "прошлогодний фасон"? "И вновь товар раскуплен не был", - шептал я еле слышно, осознавая, как много вокруг причин для грусти. Я до сих пор помню, сколько пищи воображению давала та математическая купля-продажа. Может быть, пальто прошлогоднего фасона по сельской наивности купил лесоруб со своей мерной цепью? А зачем ему вдруг понадобилось пальто из модного магазина? Его что, пригласили на маскарад? Тогда кто же его пригласил? Мама называла вопросы, возникавшие у меня в связи с отцовскими задачами, "довольно-таки интересными", радуясь, как я теперь понимаю, что они отвлекают меня от одинокой скуки: ведь она, занятая хозяйством, не могла поиграть со мной ни в лото, ни в "море волнуется". Отец же вставал в тупик перед непонятной ему тягой к выяснению пустых и вовсе не относящихся к делу подробностей, обстоятельств, побудительных причин, демонстрирующей полное мое равнодушие к математической строгости и изяществу решений. Он подозревал, что это свидетельствует о скудности моих умственных способностей - и был совершенно прав.
Я не испытываю ностальгии по своему болезненному детству, ничего подобного. В ранние годы я подвергался на школьном дворе бесчисленным унижениям (думая, что ничего хуже этого нет и быть не может) из-за неуклюжести и абсолютной неспособности к любому виду спорта. Отравляло жизнь и неослабное назойливое внимание родителей к моему самочувствию. Эта мучительная для обеих сторон забота не умерилась, даже когда я превратился (где-то в районе шестнадцати) в дылдообразного широкоплечего оболтуса, который компенсировал свои футбольные позоры азартной игрой в кости посреди вонючего клозета угловой кондитерской. Субботними вечерами мы с дружками - отец называл их "обкурившимися чучелами" - носились на машине, тщетно пытаясь отыскать публичный дом, который, как считалось, был где-то неподалеку. При этом меня не отпускали страхи: страх проснуться утром от боли в сердце, страх скрючиться однажды от удушья, страх свалиться с температурой за сорок. Родительская обеспокоенность той же проблемой только раздувала костер ужаса, и, спасаясь от масла, подлитого в огонь, я становился неописуемо раздражителен и груб. Отец с матерью впадали в недоумение, разводили руками, начинали еще больше бояться за меня. Конечно, все подростки в какой-то мере бессердечны к родителям, но мое отношение выходило за всякие рамки. Скажи злейший враг: "Что б ты сдох, Цукерман", - я не взбеленился бы так, как от отцовского напоминания о необходимости своевременного приема витаминов или прикосновения материнских губ к моему лбу во время обеда: нет ли температурки. Как бесила их озабоченность! Я, помню, страшно обрадовался, когда первого мужа сестрицы поймали за руку, глубоко запущенную в кассу керосиновой компании, принадлежащей его дяде. Страшно обрадовался - потому что внимание семьи переключилось с меня на Соню. Да и сам я отвлекся от собственных страхов, померкших перед неприятностями сестры. Иногда после тюремного свидания со своим неправедным Билли, получившим год, она приходила к нам, чтобы поплакаться в жилетку семнадцатилетнему брату. Ее совершенно не интересовало состояние моего здоровья! О счастье! До этого так бывало только давным-давно, в раннем детстве, когда, увлеченная совместной игрой, что случалось нечасто, она обращалась со мной, как с ровней. Наконец-то я перестал быть объектом неусыпного заботливого наблюдения.