Жан Жене - Торжество похорон стр 11.

Шрифт
Фон

Затем он снова тронулся с места, чуть ссутулившись и засунув руки в карманы. Он знал цену собственной красоте. Впрочем, он был из тех, кто, по моему предположению, согласился бы, если бы самые красивые из людей взяли власть в свои руки, и тогда бы заговорил даже о "Франции во веки веков". Красота - нечто весьма могущественное, и я не удивлюсь, если когда-нибудь ее научатся применять в практических целях, например освещать улицы или вращать турбины.

После того как Поло на моих глазах укатил на велосипеде и я возвратился домой, спустилась ночь. В эти первые дни сентября жара еще не спадает. Я поднялся к себе.

Однажды, месяца два назад, Жан заходил ко мне в эту комнату. Он принес мне первые в этом году груши. На следующий день ему предстояло отправиться в провинцию с чемоданом, полным револьверов. Мы поболтали. Когда он решился пойти домой, было уже очень поздно.

- Если хочешь, можешь остаться, - предложил я тогда.

Он помедлил, глядя на меня, а затем произнес…

(До сих пор я говорил о мертвеце, то есть о боге или предмете поклонения, но подразумевая живое существо, все еще заключенное в эту оболочку, и для того только повторяя его слова, описывая жесты, ища интонации, при всем том мучась боязнью, - не потому, что опасался, как бы мои воспоминания не предали Жана, но именно из-за того, что уверен: я помню все с такой верностью оригиналу, какая могла бы заставить его откликнуться на мой призыв. Если пять десятков предыдущих страниц - всего лишь речь по поводу ледяной статуи у подножья бесчувственного божества, последующие строки обязаны раскроить грудь этому богу, этой статуе и освободить из плена двадцатилетнего парнишку. Эти строки - ключ, отпирающий дарохранительницу и открывающий наконец взгляду хлеб причастия, и три удара за сценой, оповещающие о поднятии театрального занавеса, не более чем слабая стилизация биений моего сердца перед тем, как я заставлю заговорить самого Жана.)

Итак, он откликнулся:

- А?

Я понял, о чем он помышлял. Секунд десять продолжалось молчание; потом он ехидно повторил:

- А?

И с той же улыбочкой, покачивая головой, снова вопросил:

- А?

Втянул носом воздух:

- Но если я останусь, ты же не отвяжешься.

- Да нет, что ты.

Я произнес это ворчливо. А потом более отстраненно добавил:

- Ах, ты в конечном счете волен делать только то, что тебе нравится.

- А?

Но пока я говорил, он поднялся, и мне показалось, что он вот-вот уйдет. Однако он снова сел на мою кровать.

- Ну так как? Остаешься или уходишь?

- Не будешь приставать?

- Ну да, черт подери.

- Остаюсь.

Мы поговорили о всякой всячине. Уже тогда по тону его ответов, по некоторому замешательству в голосе, по самим его колебаниям я уразумел: он не только останется, но и позволит мне все то, в чем до сих пор отказывал.

- Будешь раздеваться?

Чувствовалось, что он оттягивал, несмотря на принятое решение мне отдаться, оттягивал сам момент ныряния в кровать, под простыни, и телесного слипания со мной. Наконец медленно, словно бы прогуливаясь по комнате, он разделся. Когда он лег, я притянул его к себе и вижу - у него уже стоит.

- Так-то ты держишь слово. Обещал же оставить меня в покое.

- Да что ты! Я только тебя поцелую. Тебе плохо не будет.

Я поцеловал его. А он сказал, причем на удивление спокойным голосом:

- Хорошо.

Этот "хорошо" означало, что он уже принял решение и бросался с головой в непоправимое.

- Хорошо.

Наконец, продышавшись:

- А если бы мне сегодня захотелось?

- Что?

У него появилась нетерпеливая гримаска. Он разом выпалил, хотя конец фразы замер - ему не хватило дыхания:

- Да сам ведь все понимаешь, но хочешь, чтобы я сказал словами… согласен я или нет заняться с тобой любовью?

- Жан!

Я погладил его руку.

- Жан…

Я не знал, ни что говорить, ни что делать. Он почувствовал мое блаженство. Остался недвижим, вытянувшись на спине, лицо и мускулы расслаблены от самой этой позы, но в глазах сохранялась обычная живость, веки регулярно помаргивали, что показывало мне: паренек, несмотря на смятение чувств, начеку. Я погасил свет. Изнемогая, слабея, я лег ему на спину. Через какое-то время он прошептал:

- Жан, отодвинься.

Изо всех сил желая избавить его от занятий на моих глазах наиболее интимными подробностями гигиены, я провел своей рукой между его ягодиц, как бы лаская их там, а он, из подобного же целомудрия, опасаясь, как бы моя рыбка не измазалась в его дерьме, тоже решил вытереть ее свободной рукой. Мы одновременно проделали одно и то же с такой невинной непосредственностью, словно совершенно случайно моя рука под простыней задела его ягодицы, а его - моего рыбца. Тогда-то он и прошептал свою знаменитую фразу:

- Я тебя люблю еще сильнее, чем прежде.

Я поцеловал его в затылок с таким жаром, какой должен был его успокоить, ибо он, набравшись решимости, выдохнул наконец в подушку признание:

- Я боялся, что ты не будешь меня любить… после этого.

- Ах, Жан!

Моя рука в поисках волос, которые мне хотелось погладить, задела его лицо, и я погладил его по щеке. Пока я вставал с постели зажечь свет, он, должно быть, захотел скинуть простыни (мы оба вымокли от пота), и, когда вспыхнула лампочка, я увидел, что он, как можно дальше отставив от лица ладони, разглядывает окрашенные красным ногти и кончики пальцев. Я глядел на его лицо в капельках пота и длинных потеках крови. Посмотрел на свои руки. Они были в кровавых пятнах. Меня не удивляет, что он посвятил мне стихи, которые я чуть позже приведу, поскольку Жана вовсе не смущали подобного рода деяния и он оценивал соития не с тем легким страхом, который всегда составляет самую суть поэтического видения, а, напротив, с сугубо практической стороны.

- Что случилось? У нас идет кровь?

Он все еще держал руки вытянутыми, было похоже, что он желал обогреть их дыханием роз, но на самом деле он обстоятельно разглядывал простыни. Мой черенок кровил. Я это понял раньше Жана: я был слишком напорист, не обращал внимания на его стоны и ободрал его зад, мой же рыбец, задев за какой-нибудь волосок, слегка поцарапался. Вот так мы смешали нашу кровь. Он помрачнел:

- Тебе больно?

- Пустяки. А тебе?

Он пожал одним плечом и соскочил с кровати к умывальнику. Когда он снова лег, руки у него были ледяные. Он заговорил со мной с таким спокойствием, что, дабы вернуть нам чуточку живого чувства или же просто из вредности, я сунул указательный палец меж его ягодиц и, улыбаясь, начертал на его правой щеке серп с рудиментарным молотом, а на левой - свастику. Он рассердился. Мы подрались. От ярости и стыда он быстро молча оделся и пошел домой. Через несколько дней принес мне вот это стихотворение:

Мои ладони все дары отвергнут,
И только ночь станцует на могиле
Для нас беднейший танец, где все "па" -
Па соли, хлеба, извести павана

С кристалликами серы, в грязной жиже…
Что ж! Горе мстит мне и грозит из высей?
Позволь же хоть одеться перед встречей
С солончаками боли, что под землю,

Под корни трав ведут в урочья тьмы -
В твой глаз. Он зрит в распахнутых минутах
Недвижность скачки под ногой и в пальцах -
Оружье грозное. Оно мое по праву.

Тот серп в крови святой и справедливой,
О юноша с звенящей розой, знай же,
Он спит пока в траве густой и черной,
Поющей смерть, убитых, их победу.

Носить рубашки или носки Жана, заниматься судьбой спичек, до которых он дотрагивался, заплетать прядки его волос в браслеты либо заключать их в медальоны - всего этого недостаточно. А оглашать пустыню одиночества его именем - уже кое-что. А не попробовать ли вслух пересказать некоторые произнесенные им слова, фразы, неуклюжие стишки, которое он писал, не дерзнуть ли возвратить ему телесность в моем собственном теле?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги