* * *
Крепость Мероэ - такова эллинизированная форма египетского названия Баруа - построена на развалинах старой цитадели фараонов из того же самого базальта. Это и есть мой дом. Здесь я родился, здесь я живу, когда не путешествую, здесь, скорее всего, и умру, и гробница, где упокоятся мои останки, уже готова. Жилище это не назовешь уютным, скорее, это броня, дополненная некрополем. Но оно защищает от солнца и от песчаных бурь, и потом, мне кажется, что оно похоже на меня самого, и, любя его, я как бы отчасти люблю в нем самого себя. Сердцевину дворца образует гигантский колодец, восходящий к эпохе величия фараонов. Вырубленный в скале, он на глубине двухсот шестидесяти футов достигает самого Нила. Посередине его перерезает площадка, куда по идущему спиралью скату могут спуститься верблюды. Они приводят в движение норию, систему ковшей, которая поднимает воду вверх до первой цистерны, а та с помощью другой системы ковшей снабжает водой большой открытый бассейн в самом дворце. Гости, восхищающиеся гигантским сооружением, часто удивляются, почему не воспользоваться этим обилием чистой воды и не украсить дворец цветами и зеленью, ибо мой дворец скуден растительностью, как пустыня. Но так уж повелось. Ни я, ни мои приближенные, ни жены моего гарема - наверно, потому, что все мы родом из бесплодных южных краев, - не представляем себе Мероэ в садах. Но я понимаю, что чужестранца гнетет суровая дикость этих мест. Такое чувство, без сомнения, испытывали и Бильтина с Галекой, выбитые из привычной колеи и к тому же отверженные другими рабами из-за цвета своей кожи. Когда я расспрашивал о Бильтине управительницу гарема, эта нигерийка, хоть и привыкшая к пестроте рас и этнических групп, выражала одно только брезгливое отвращение. С бесцеремонностью старухи, знавшей меня еще ребенком и наставлявшей меня в моих первых любовных подвигах, она осыпала вновь прибывшую насмешками, за которыми угадывался едва скрываемый недоуменный упрек: зачем, зачем ты притащил сюда эту тварь? Она в подробностях описывала бесцветную кожу девушки, сквозь которую кое-где просвечивали сиреневые жилки, ее длинный узкий и острый нос, широкие торчащие уши, пушок на предплечьях и икрах и прочие изъяны, коими народы с черной кожей оправдывают отвращение, внушаемое им белыми.
- Да и вообще, - заключила старуха, - белые называют себя белыми, но они лгут. На самом деле они не белые, они розовые, розовые, как свиньи! И они воняют!
Мне был понятен этот перечень обвинений: народ с черной матовой кожей, с широким приплюснутым носом, крошечными ушами и безволосым телом, народ, полагающий, что у людей может быть только два надежных, лишенных тайны запаха: один - запах тех, кто питается просом, другой - тех, кто питается маниокой, выражал в них свою нелюбовь к чужеземцам. Я понимал эту нелюбовь, потому что ее разделял, и к любопытству, пробуждаемому во мне Бильтиной, без сомнения, примешивалась известная наследственная брезгливость. Я усадил старуху рядом с собой и доверительным, свойским тоном, который должен был ей польстить, напомнив мои молодые годы, когда она посвящала меня в таинства любви, спросил:
- Добрая моя Каллаха, есть один вопрос, какой я задавал себе с самого детства, но так и не сумел на него ответить. А ты наверняка знаешь ответ.
- Ну что ж, спрашивай, мой мальчик, - сказала она добродушно, хотя и недоверчиво.
- Слушай же! Речь о белокожих женщинах - я всегда хотел узнать, какого цвета волосы в трех местах на их теле. Что они, такие же белокурые, как на голове, или черные, как у наших женщин? А может, еще какого-нибудь цвета? Скажи мне, ведь при тебе раздевали чужестранку.
Каллаха, вновь поддавшись гневу, порывисто вскочила.
- Слишком много вопросов ты задаешь об этой твари! Можно подумать, что она тебя очень занимает. Уж не хочешь ли ты, чтобы я тебе ее прислала, тогда ты во всем удостоверишься сам.
Старуха чересчур много себе позволяла. Пора было призвать ее к порядку. Я встал и уже совсем другим тоном приказал:
- Ты права! Отличная мысль! Приготовь ее, и пусть она будет здесь через два часа после захода солнца.
Каллаха поклонилась и, пятясь, вышла.
Да, белизна вошла в мою жизнь. Словно бы в то весеннее утро, когда я бродил по рынку рабов в Баалуке, я подхватил какую-то болезнь. И когда умащенную притираниями и благовониями Бильтину привели в мои покои, она лишь воплотила собой этот поворот моей судьбы. Вначале я был просто под впечатлением света, который она, казалось, источает в сумрачных стенах моего дворца. В этом темном жилище Бильтина сверкала, точно золотая статуэтка, помещенная в ларец из черного дерева.
Она без церемоний уселась против меня, прикрыв руками наготу. Я пожирал ее взглядом. И вспоминал злобные колкости, только что услышанные от Каллахи. Старуха упоминала о пушке на предплечьях рабыни; и в самом деле, в трепещущем свете факелов ее обнаженные руки так и искрились огненными блестками. Но уши ее были скрыты длинными распущенными волосами, а тонкий нос придавал лицу выражение дерзкой смышлености. Что до запаха, то я раздувал ноздри, чтобы его уловить, скорее из гурманства, нежели из желания проверить старый поклеп, повторенный Каллахой насчет белых. Так мы довольно долго разглядывали друг друга - белая рабыня и черный господин. Я со сладким ужасом ощущал, как мой интерес к этой странной расе сменяется нежностью и страстью. Белизна овладевала моей жизнью…
Наконец я выговорил слова, которые были бы куда уместнее в ее устах, нежели в моих, если бы рабы имели право задавать вопросы:
- Чего ты от меня хочешь?
Неподобающий, опасный вопрос, ведь Бильтина могла подумать, что я осведомляюсь о том, сколько я должен за нее заплатить, хотя она уже принадлежала мне, и, очевидно, она так и поняла меня, потому что ответила сразу:
- Моего брата Галеку. Где он? Мы двое - дети Севера, затерянные в африканских пустынях. Не разлучай нас! Я сумею тебя отблагодарить!
На другой же день брат и сестра воссоединились. Но зато мне пришлось столкнуться с молчаливой враждебностью всего мероитского дворца, и Каллаха, несомненно, была среди первых, кто осудил непонятную милость, оказанную мной двум белым рабам. Каждый день я придумывал какой-нибудь предлог, чтобы видеть их. Мы то плыли под парусом по водам Атбары, то навещали город мертвых Бегерауэх, то смотрели верблюжьи состязания в беге в Гуз-Реджебе или просто сидели на высокой террасе дворца, и Бильтина пела финикийские песни, аккомпанируя себе на цитре.
Мало-помалу я стал смотреть на брата и сестру другими глазами. Ослепление их одинаковой белизной сменилось привычкой. Внимательно разглядев их, я стал замечать, как мало они похожи друг на друга, несмотря на принадлежность к одной расе. Но главное - я все больше восхищался лучезарной красотой Бильтины, и сердце мое проникалось унынием, словно чем прекраснее она мне казалась, тем безобразнее обречен был становиться я сам. Я все мрачнел, делался все более раздражительным и желчным. А все потому, что я видел себя теперь другими глазами: я считал себя грубой скотиной, неспособной внушать дружеские чувства, восхищение, а о любви и говорить нечего. Что скрывать, я начинал ненавидеть свою чернокожесть. Тут-то мне и вспомнились слова мудреца с лилией: эта душераздирающая музыка - плач Сатаны, который видит, как прекрасен мир. Я чувствовал себя жалким негром и плакал, видя, как прекрасна белая женщина. Любовь привела к тому, что в душе я предал свой народ.
Между тем у меня не было причин жаловаться на Бильтину. С тех пор как ее брат стал принимать участие в наших вылазках и развлечениях, лучшей подруги в радостях жизни нельзя было и желать. Она расточала мне нежности, а я хмелел от счастья и навсегда сохраню чарующее воспоминание о них, каким бы горьким ни было похмелье. Само собой, я ни минуты не сомневался в том, что Бильтина станет моей наложницей. Рабыня не смеет противиться желаниям своего господина, в особенности когда он царь. Но я оттягивал эту минуту, мне хотелось еще и еще любоваться ею, следя за тем, как меняется мое к ней отношение. Любопытство, возбужденное существом с непривычным обликом, которое тебя будоражит и чем-то смутно отталкивает, сменилось неутолимой плотской жаждой, сравнимой только с томительным, молящим голодом наркомана, оставшегося без зелья. Но в моей любви большую роль играла также прелесть неизведанного, которой меня манила Бильтина. В сумрачном дворце из базальта и черного дерева африканские женщины моего гарема сливались со стенами и предметами обстановки. Более того, тела этих женщин с их четкими и совершенными формами были как бы сродни той материи, из которой создано окружающее. Можно было подумать, что они выточены из красного дерева, вырезаны из обсидиана. В Бильтине я как бы впервые в жизни открывал для себя плоть. Белизна и розовость кожи наделяли ее несравненным даром наготы. Бесстыжая - таков был беспощадный приговор, произнесенный устами Каллахи. Я был согласен со старухой, но это-то больше всего и привлекало меня в моей рабыне. Негр, даже сбросивший с себя одежду, все равно одет. Бильтина, закутанная до самых глаз, всегда была обнажена. Скажу больше, африканское тело в особенности красят яркие одежды, массивные золотые украшения, драгоценные камни, но те же самые предметы на теле Бильтины казались тяжелыми, чужеродными, они как бы противоречили ее призванию к совершенной наготе.