Но возможно, я уже совершил открытие и начал по краям остывать. Мог позволить ему держать мою руку. Не испытывая боли.
- Дай мне стакан воды. - Он удовлетворенно хохотнул. - Возвращение блудного сына.
- Я никогда не пропадал.
- Знаю, знаю, но раньше не знал. Как тебе жилось-то, а?
Я перебрал свои реплики и остановился на вот этой:
- Когда ты один, не всегда весело сидеть под крышами Парижа и пить шабли со спаржей и земляникой.
- Ты разыскал того… француза?
- Работы и так было по горло.
- Франция должна узнать о своем преступлении.
- Да, папа.
- Ты обязан уничтожить эту сволочь, - сказал отец, и я впервые услыхал от него бранное слово, кто-то другой завладел им и теперь впервые заговорил его устами, и я пока не понимал, нравится ли мне этот другой. Отец захохотал, гулким, пустым смехом.
- Пап, тебя кто-нибудь навещает?
- Конечно, хотя это тягостно. Она бывала здесь, ну, как бишь ее?
- Сестра Стейнунн.
- Ну да, она заходит, но я имею в виду другую, из министерства юстиции.
- Свава Эрлингсдоухтир.
- Кажется, так. Когда-то я провел с нею… одну ночь… надо бы спросить у нее…
- Ты даже и не помнишь.
- На этих партийных сборищах всегда было так много народа… а если партия одерживала победу, то… как бы это сказать… ликование продолжалось до бесконечности… а ликование опять же выражается по-своему… Пьетюр, как, ты сказал, ее зовут?
- Свава Эрлингсдоухтир. Трудновато мне представить ее с тобой в постели.
- Н-да, Бог с ней, с постелью. Тебе бы надо поесть, а я даже не знаю, что тут найдется, еду-то они приносят.
- Я могу сбегать в магазин.
- Помнишь мой салат? Провансальский?
- Вроде бы помню.
- Нет, не помнишь. Да, наверно, и помнить незачем.
- Можно приготовить его. Если ты сумеешь.
- Нет, не сумею. Вот так все и кончается. Заправку и ту почти что позабыл. Помнишь наши обеды и ужины? В те времена, когда ты еще не чуждался меня.
- Не все. Вот блинчики с вареньем из шикши помню, пожалуй. Замороженные.
- Не смейся надо мной. Такое случалось раза два-три, не больше. Когда я с ног валился от усталости. В иных случаях полуфабрикаты ко мне на кухню не попадали. Разве ты помнишь белую фасоль в банках? Разве помнишь готовых цыплят на гриле, я сам себе говорил, когда ты был маленький: если я открою хоть одну банку с рыбными фрикадельками, я недостоин быть твоим отцом. Все мое воспитание было направлено к тому, чтобы наделить тебя качеством. Научить любви к свежим товарам. Брать картофель, так сказать, с грядки.
- Да, но сыр ты сам не делал, папа, не сбивал масло в поте лица своего.
- Время, Пьетюр. Времени не хватало.
- Не надо оправдываться. Мы же не ссоримся.
- Голос у тебя сердитый. Она тут не бывала, если подумать хорошенько.
- Кто?
- Ну, эта, которую ты назвал. Я случайно об этом заговорил, просто, наверно, что-то такое здесь думается настолько сильно, что… невольно в это веришь. Ведь ничего другого… нет.
Так мы сидели - отец и сын, беспомощный и помощник, но я думал, что он должен остаться большим, хотя и понимал, что среди неотвратимостей жизни есть и такая: один растет, меж тем как другой уменьшается. И в диалоге роста наступает миг, когда ребенок встает со скамеечки у ног отца и говорит: "Спасибо, пап, ты научил меня всему, что умеешь, теперь я сам справлюсь".
Но сейчас мы сидели и разговаривали в сумерках, которые я когда-то называл синими поэтическими часами, и на сей раз впервые именно я хранил среди вечернего покоя жизнь сло́ва. Это ощущение пришло незаметно, но из всех углов комнаты - рассказчик о минувшем выполз наружу и расположился во всех тех позах, в каких устраивался я сам вечерами и ночами моего детства и отрочества. Отец сидел в одном кресле, я в другом, прямо напротив, глядел ему на руки: они словно бы наконец настигли друг дружку и обе заняли место у него на животе. Я видел, что кожа великовата для самой руки и потому образует морщины и складки, видел на тыльной стороне руки темно-коричневые печеночные пятна, вероятно, они были там уже давно, просто теперь настало время увидеть их, увидеть, что волосы надо лбом отступили чуть дальше, а когда он нагнулся смахнуть со щиколотки муху - что на макушке они поредели, увидеть, что зубы стали длиннее, и впервые в жизни я подумал: ему нужна защита и ласка - все переворачивается ныне, переворачивается, как листья от ветра, и эту защиту могу дать ему именно я. Я, один-единственный из всех. Ведь главное - непрерывность, главное - текучий поток поколений, создающий образ жизни.
- Ты тяжело пережил поражение, папа?
Он смотрел куда-то на руки.
- Которое из?
- Ну как же, пап… Ты ведь выдвигал себя в президенты, тебе очень хорошо известно, что́ я имею в виду.
- А ты, Пьетюр? Ты сильно переживал? Я к тому, что именно ты был сыном краха. Именно ради тебя я и выдвигал свою кандидатуру, потому что я… да-да, я был чистейшим неудачником и думал… хотя тем самым делал только хуже… что тебе нужно чем-то гордиться, ну, к примеру, тем, что ты сын президента. Пресса писала о нашем деле скупо, я полагал, что анонимность внушит тебе равнодушие. Иным людям просто необходимо быть на виду, в ярком свете, чтобы чувствовать себя живыми.
- Лампы бывают разные. Скажи честно - разве не ты жаждал славы?
- Попадает ли человек в мешанину СМИ, нет ли, они все равно создают, как бы это сказать, определенную биосферу, без которой, однажды к ней привыкнув, выжить невозможно.
- А ты вообще надеялся победить?
- Были ведь такие, кто в меня верил.
- Сестра Стейнунн? Этот ваш Гриб и прочие безумцы?
- Не презирай безумцев. И сестру Стейнунн тоже.
- У вас до сих пор роман?
- Можно и так сказать. Правда, в моем возрасте с этакой любовью трудновато, прежнего пыла уже нет, мне бы надо прилечь.
Я помог ему улечься в постель, взбил подушки, укрыл его одеялом.
~~~
Чего только не слышала эта кухня! Стоя на пороге, я зажмурился, чтобы тепло от нисходящих смычковых квинт, от гибельной пронзительности звуковых повторов, от легких рондо вновь наполнило меня. Но все это было отыграно здесь до конца, я осторожно закрыл окно на Скальдастигюр, чтобы прохожие не услыхали безмолвия, ведь, по-моему, взваливать на людей такое безмолвие несправедливо. На большом обеденном столе - противень, а на него составлены все комнатные цветы, чтобы приходящим сиделкам не напрягаться с поливом; на подносе почта - тявкающие депеши, которые норовили цапнуть отца за пятки, счета, новые планы эвакуации, долгосрочные подписные талоны на "Моргюнбладид", уйма всевозможных адиафор! Я провел ладонью по желтому прозрачному лаку стенного шпона - трещинок нет, стало быть, Фредла пока не гневалась.
Жюльетта была в пути, летела из Парижа и находилась сейчас в десяти тысячах метров над черным Атлантическим океаном, она непременно должна познакомиться с отцом, который, сам того не подозревая, дергал за ниточки, приведшие к нашему соединению.
На одном из писем стоял штемпель Буэнос-Айреса, оно долго добиралось сюда или долго лежало на столе, имя отправителя было - М. Катценштейн.
Дорогой Халлдоур!
Годы проходят, так давно и так недавно я склонялся над селедкой Корнелиуса Йоунссона, так давно и так недавно сидел возле плиты в самой красивой кухне Исландии и разглагольствовал надтреснутым голосом, нагоняя на вас скуку моей любовью к Францу. Теперь пальцы у меня гнутся плохо, на скрипке не поиграешь, но слушать я стараюсь везде, даже в самых неожиданных местах, в том числе и здесь, в Южном полушарии, куда забросила меня жизнь. Поэтому я вечно брожу повсюду, будто шпион или частный сыщик из какого-нибудь американского фильма, и расспрашиваю людей, не знают ли они, где тут исполняют камерную музыку, особенно струнные квартеты. Не очень-то легкая задача, ибо здесь в чести крупная, величавая форма: опера, оперетта, мюзикл. Есть пианисты-виртуозы, героические теноры, примадонны всех оттенков. Почему я-то чураюсь величавого?
Солисты? Мы и в собственной жизни вряд ли солируем, мы - подмостки для многоголосой беседы, где все - возможно, к сожалению, - равноправны. Не Кант ли назвал музыку "целеустремленностью без цели"? Как бы то ни было, на днях темные улицы привели меня в мрачный подвальчик, и там сидели - - мы (я нарочно поставил целых три тире, чтобы выразить мое изумление. Нет-нет, не изумление, язык порой ставит ловушки; нам хочется и необходимо что-то выразить, а рядышком, за углом, прячется Фраза, готовая выступить вперед и расстрелять неприкрашенные слова). Стало быть, не изумление, а… убежденность? Это ближе к возможной истине? Существуют ли вообще слова для того, что мы чувствуем и думаем, может быть, язык и впрямь гигантская ловушка, куда мы раз за разом попадаем и, только пожертвовав агнцем, частицей себя, все-таки из нее выбираемся?
…Мне надо было встряхнуться, ведь я добрых полчаса просидел, тупо глазея на два-три последних моих предложения, они как трясина, грозящая поглотить меня, сделать узником прошлого, с ретроактивным страхом перед всем, что я проповедовал и истолковывал, чему учил. Но хотя четверо в погребке не были нами целиком и полностью, различало нас очень немногое. Пожилой господин с реденьким пушком на макушке - старика Свейдна Хельгасона, поди, уже нет в живых? - молодой бородатый скрипач да мы с тобой, Халлдоур: еврей и… врач, может быть, но прежде всего: "Der Tod und das Mädchen", такое же трепетное исполнение, как наше, давнишнее. Но разве это что-нибудь значило.
Временами Франц испытывает терпение - смерть у него не торопится.