Отец подсадил меня на розовую лошадь, спина у нее оказалась острой и жесткой, как ребро плахи. А сам незаметно подстегнул коней вожжами и побежал сбоку, гикая и смешно подпрыгивая. Но мне было не до смеху. Меня подбрасывало и било о деревянный хребет лошади, я изо всех сил уцепился за жесткую гриву, но все равно не мог удержаться: при каждом толчке меня бросало на шею Громобоя, и я кувыркнулся бы через голову лошади, если бы отец не подхватил меня на лету…
Дома мама хлопотала у печки, и когда мы с отцом сели за стол, она, снимая со сковороды блин, сказала непривычно торжественным, чуть дрогнувшим голосом:
- Первый блинчик нашему работничку, нашему кормильцу!
И плюхнула передо мной яркий, как солнышко, дымящийся блин.
7
О гибели отца мы узнали только вечером. Вернулся из города колхозный бригадир Серега Киндяков, он и принес в наш дом эту страшную весть, рассказал подробности.
Отца подобрали под селом Копкуль, на льду озера. Был он без сознания, и пока везли его в село, все продолжал в розвальнях двигать руками и ногами, словно бы полз по снегу. Его никто не мог опознать - настолько он избился лицом, падая на лед, и только когда стали растирать окоченевшее тело снегом, отец на секунду пришел в сознание, сказал три слова:
- Павел… Прокосов… Ключи.
Назвал себя, нашу деревню и с этими словами умер.
Врачи, обследовавшие труп, были поражены силой и упорством моего отца. Промокшая, а потом замерзшая одежда на нем ломалась, как стекло, ноги примерзли к валенкам, и когда валенки снимали, то пришлось разрезать ножом голенища. Неизвестно, сколько прошел он верст: новенькие стеганые брюки насквозь были протерты на коленях, между ног. Двое суток без пищи и сна блуждал он по степи, надеясь набрести на человеческое жилье, но широка Кулундинская степь, села здесь раскиданы, бывает, до полсотни верст одно от другого, и искать их в беспросветной пурге - все равно что искать в стогу иголку…
Так наступил для меня этот Новый год - страшный год начала войны. И какие испытания выпадут еще на мою сиротскую долю? Сколько раз умоюсь я горючими слезами от людской несправедливости, и сколько раз содрогнусь сердцем при виде бескорыстной и безграничной человеческой доброты, которая войдет в меня на всю жизнь, даст силы и веру в людей, поможет воспрянуть духом в самые горькие и черные мои дни?..
Но в то время все это было впереди. Впереди была жизнь.
Глава 2
МОЯ ГОЛУБАЯ ВЕСНА
1
После гибели отца жить мне стало совсем худо. Надо было кормиться, и мать пошла работать на колхозную ферму дояркой.
- Остаешься за хозяина, сынок, - сказала она. - Все теперь на твоих плечах - и детишки, и домашнее хозяйство…
Она уходила затемно, когда мы еще спали, и возвращалась поздно вечером. Корову нашу доили соседки, а все остальное делал я: обихаживал ребятишек, за самым младшеньким, Колькой, стирал пеленки. Колька родился слабым, болезненным, кричал целыми днями напролет, и нередко я, доведенный до отчаяния, поддавал под его зыбку пинкаря.
Особенно трудно было управляться с коровой. Перебитое снегом сено так плотно слежалось, что его хоть зубами рви. Я с разбега всаживал в стог похожий на копье железный крюк, потом, упираясь изо всей силы, тянул его назад. Крюк вырывался и я вместе с ним и с крохотным клочком сена котился кубарем в снег. И так - много раз, пока не надергивал злосчастную охапку корма для коровы.
Иногда целыми неделями дневала и ночевала у нас мамина свекровь, бабушка Федора. Но она не могла разрываться на два двора, не успевала бегать из конца в конец деревни. И перед весною предложила матери:
- Перебирайся-ка, Марьюшка, жить к нам. Дети твои и нам не чужие. Вместе будем горе свое мыкать.
Дед Семен перевозить нас не пришел. Маме и бабушке помогал дядя Леша, отцов брат, немного глухой и чудаковатый парень. Когда мы шли за подводой, нагруженной нашим нехитрым домашним скарбом, он спросил меня:
- Ты из деревяшек кукол вырезать умеешь?
- Зачем мне куклы, я, чай, не девчонка.
- И то правда, - поскреб в затылке дядя Леша. - Тогда я научу тебя лепить из глины пикульки, а еще - ловить мышей и запрягать их в тележку. Я ее сделал из спичечного коробка.
Как-то у нас бабушка, смеясь, рассказывала про него:
- Натопили печку на ночь, а вьюшки заложить поторопились. Ну и угорели все. Я-то первая проснулась, стала будить Лешку: "Голова-то, мол, Лексей, не болит ли?" А он мне спросонья: не знаю, грит, мама, пощупать надо…
Дед встретил нас неласково. А за обедом вспыхнула ссора. Я сильно проголодался с переездом, и когда бабушка налила большую чашку жирных дымящихся щей, первым шмыгнул за стол. Дед молча покосился на меня и стал креститься на темную икону в углу. Он что-то шептал, его красная, похожая на слежавшийся веник, борода смешно шевелилась. Потом он так же молча сел в передний угол, под божницу, и только тогда полезли за стол все остальные.
Среди щербатых, с облезлыми цветочками, ложек одна была свинцовая, с деревянной резной ручкой, изображающей шею и голову петуха с обломанным гребешком. Мне она особенно понравилась, я ухватился за нее, но дед вырвал у меня ложку и легонько стукнул ею мне по лбу. Я удивленно посмотрел на бабушку, она ласково сказала:
- Дедова это ложка, нельзя брать, он ее еще с германской привез.
Мне некогда было расспрашивать, что значит - "германская", я налег на вкусные щи.
- Вишь как промялся, сердешный, - впервые проронил дед. - Трескает - ажно за ушами пишшит.
- Оте-ец, - укоризненно протянула бабушка, а мама покраснела и потупилась.
- Што - отец! - вдруг рявкнул дед и вскочил со стула. - Приволокла нахлебников на мою шею, гни теперь хребтину на них!
- Уж ты, гляди-кось, переработал, - спокойно сказала бабушка.
- Ах ты, тудыт-твою! - заорал дед и швырнул в нее свою красивую ложку. Но не попал, ложка ударилась о стену, петушиная ручка отлетела. Мама заплакала и выбежала в сенцы, а дед с кулаками запрыгал вокруг бабушки.
- Убью, старая калоша! - намахиваясь, рычал он, но бабушка схватила скалку, и дед отступился.
Я выскочил вслед за матерью в севцы, она стояла, уткнувшись в угол, плечи ее тряслись. Вышла бабушка, взяла маму под руку:
- Успокойся, Марья, знаешь ведь его, шантана старого. Вспыхнет как порох, да тут же и прогорит.
- Уйдем мы, уйдем, - причитала мать. - Никому я теперь не нужна со своими сиротами.
- Простынешь ведь, сляжешь, гляди, - уговаривала бабушка и тянула мать за руку в избу…
Дед закрылся в горнице. Я заглянул туда в щелку двери. Он стоял около окна и приделывал ручку к своей ложке. Мать присела возле бабушки у припечка, спросила шепотом:
- Бьет он вас, мамаша?
Рядом с крупной и сильной моей матерью маленькая, шустрая бабушка походила на девочку-подростка, казалась ее дочерью.
- Теперь уж не бьет, а так - петушится только по старой привычке, - тихо заговорила она. - А раньше, в молодости-то бивал, ох, как бивал, Марьюшка! И счас вспомню - ажно мороз по спине дерет. Я ране никому об этом не сказывала, да чо уж теперь? Што было - быльем поросло… Первый-то раз он меня ударил, когда свадьбу нашу играли. Плясун был он в молодости. Ну и вот, на свадьбе-то своей, стою я в подвенечном платье, любуюсь, как Сема мой колена выделывает, и вроде таю вся - души я в нем не чаяла. И вдруг - подскакивает он ко мне да ни с того, ни с сего - хрясь кулаком по лицу, у меня и искры из глаз посыпались. Очухалась-то я уже в другой половине избы, на кровати. Слышу - свадьба во всю гудет как ни в чем не бывало. Была бы, думаю, жива родна матушка, рази допустила бы она такое, - да и закатилась вся слезами. И так горько сделалось мне, што решить сама себя надумала. Оделась кое-как, обутки на босу ногу надернула - и во двор. А как раз в крещенские холода было дело, морозище жмет, и луна, как счас помню, большая да красная, будто сковородка раскаленная. Побежала я куда глаза глядят, а снег-то захряс от холода, как стекло стал, кожу-то на голых ногах шмотьями сдирает… Хватились меня на свадьбе-то и догнали уже за поскотиной. Отрезвел тятя немного, поразумел, снова домой забрать меня решил. Семен-то на него с кулаками кинулся, да трое братьев у меня было, отстояли… А наутро женишок-то мой с повинной головою к нам заявился. Стал перед тятей каяться, божится да клянется, што больше пальцем меня не тронет. А тятя в ту пору строгий был, но нас, сирот, жалел и в обиду никому не давал. Говорит он Семену: "Как Федора порешит, так тому и быть. Ей с тобой жить, а не мне". Упал Семен передо мной на колени, ползает, как виноватая собака, христом-богом клянется, што научили-де его ударить-то меня, што, дескать, обычай у них такой в роду - избить невесту на свадьбе, при всех, штобы после всю жисть боялась мужа да почитала…
Бабушка встала, тихонько подошла к двери в горницу.
- Ложку свою ладит, язви его в душу-то. А надолго ли? Теперь только на этой ложке и вымещает зло. Как чуть не того - хрясь ее об пол, петушиная голова и полетела, закукарекала…
Она снова села к припечку и продолжала: