Но сейчас меня занимает другое. Я силюсь понять, как это Гоголь, вроде бы на картинке обыкновенный человек, даже чем-то похожий на Копку Коптева, только с длинными волосами, - как это он подсмотрел за всеми казаками, подслушал их разговоры, даже узнал, о чем они думали? Этого я никак не мог уразуметь и спросил у дедушки.
- Брехня все, - сказал он. - Только одному господу известны помыслы и чаянья человеческие.
Но когда я упомянул о Тарасе Бульбе, дед задумался. Эту книжку он здорово любил, много раз заставлял меня перечитывать вслух.
- Тут вот какая оказия может быть, - он отложил в сторону валенок и запустил пятерню в свою роскошную красную бороду. - Тут, Серега, не иначе, как опять брехня получается насчет твоего Гоголя-моголя. Никто эту книжку не сочинял, а так оно все само в жисти и было…
- Как же так, деда? Тут написано, что Гоголь сочинил.
- Заладил со своим Гоголем! - начинает сердиться дед. - А вот сказки я тебе сказываю - их тоже твой Гоголь выдумал? То-то. Были в ранешние времена и богатыри, и Змеи Горынычи, так это все и до нас дошло - от дедов к сынам, от сынов к внукам…
Ничего я не понял из его объяснения. Стало еще скучнее, клонит ко сну. Из горницы доносится невнятный бабушкин голос:
Баю, баюшки-баю,
Не ложися на краю.
Ложись посередочке.
Держись за веревочки…
Наконец за окнами слышится скрип снега под быстрыми шагами, гремит в сенцах щеколда - мама пришла!
- Морозище-то какой! Ажно уши на луне выросли, - говорит она, обметая березовым голиком снег с валенок, которые так настыли, что скользят и стучат по полу, как деревянные. От маминого полушубка в избе сладко запахло сеном и парным молоком.
Из горницы выходит бабушка.
- Насилу укатошкала, родимец его задери, - зевает она, прикрывая ладонью рот. - Об чем там, Марья, на собрании-то балакали?
Мать рассказывает новости. Полуторку колхозную для фронта забирают, всех пригодных лошадей тоже. Бригадира, Серегу Киндинова, призвали. На его место конюха Илюху Огнева поставили.
- Да куды ж его, лешака гундосого? - всплеснула руками бабушка. - Ить он же двух слов связать не может - жундит, как пчела в бутылке.
- На безрыбье и рак рыба, - отозвался дедушка. - В темноте и гнилушка светится…
- А еще для вас, тятя, плохая новость, - продолжает мать. - Ахмеда, что на хуторе в Шайдоше живет, тоже на войну забирают, дак порешили тебя к овцам туда приставить. Боле, сказывают, некого.
Дедушка аж подпрыгнул на стуле от этих слов.
- Да ты чо, ядрена корень, - выпучился он на маму, - ты с ума спятила - старика ветхого на зимовье посылать? Пригрел змейку на свою шейку…
- Будет тебе! - оборвала его бабушка, увидев, как побледнела мама. - Совсем очумел, ли чо ли? Ее-то почему виноватишь, она тут при чем? А ты чо нюни распустила? - без передыху напустилась она на маму. - Ты из его рук пока кусок не выглядываешь, сама, слава богу, робишь…
3
И в нашем селе все настойчивее стала напоминать о себе война. Всех здоровых мужиков забрали на фронт. Но почему-то все верили - ненадолго. Были ведь недавно войны - финская, на Хасане, - там быстро управились наши орлы и вернулись с победой. Пока никто не голодал и ни в чем не нуждался - всего было впрок запасено на долгую зиму.
Но такая вот мелочь: в сельмаге вдруг напрочь исчезли спички. Хотя, какая же мелочь, если разобраться. Эти шуршащие в копеечном коробке серянки, как называла спички бабушка, испокон зажигали семейные очаги, и когда их не стало, бабы попервости растерялись.
Потом мудрые старухи припомнили из времен темной старины, что в подобных случаях можно ведь не гасить очаг совсем, можно хранить горячие угли в русской печи на загнетке, и из них, когда нужно, раздувать огонь. Некоторые так стали и делать, а другие берегли тепло: ведь если оставить на ночь горячие угли, вьюшку в трубе закрывать нельзя - угоришь.
Зато по утрам им приходилось высматривать в окна, у кого из соседей задымится печь, чтобы хватать плицу и, сломя голову, мчаться за "жаром".
Почему-то не раньше и не позже, а именно с этого времени поселилась во мне тревога: я стал осознавать, что в мире случилось что-то страшное. Проснешься утром, выглянешь в окно - в синих сумерках мечутся черные тени, факелами пылают головешки, дым стелется по улице, а надо всем этим навис кривой татарской саблею, холодной сталью сверкает месяц. Не вернулись ли времена грозного Батыя, о которых я с содроганием читал в книжках?
Где-то в неведомой дали, за тыщи верст, была война, и сюда, в нашу глухую сибирскую деревеньку, стали долетать ее страшные осколки в виде казенных бумажек-"похоронок". Осколки эти ранили прямо в сердце…
Первая получила "похоронку" на одного из четырех своих сыновей, ушедших, на фронт, бабушка Кулина. Рано утром я бежал в школу. Черным, без единой кровинки, было еще небо, лишь синие сугробы излучали бледный рассеянный свет. И в этом призрачном полумраке, как всегда по утрам, маячили торопливые тени с "факелами", окутанные дымом и искрами. Отблески огня багровыми зайцами прыгали по снегу.
Проходя мимо Кулининого двора, я вдруг услышал истошный, длинный без роздыха вой. Я не помню, чтобы так кричали люди. Из избы во двор выскочила бабушка Кулина в белой длинной рубахе, заголосила дико и страшно и, словно захлебнувшись, стала оседать на снег. К ней подбежала почтальонша Нюшка, та самая, что была поварихой на покосе, - горбатенькая шустрая девушка. Она пыталась поднять старуху и сама в голос ревела с перепугу. Подоспели соседи, бабку занесли в избу…
В школе уже все знали о "похоронке". Было непривычно тихо в коридоре, даже неутомимый Ванька-шалопут присмирел: не ходил по грязному полу "на ушах", не пытался доплюнуть до потолка.
Перед началом урока наша старенькая учительница Анна Константиновна обвела всех печальным, тревожным каким-то взглядом и тихо сказала:
- Вот и в нашу деревню заглянула война…
Потом она стала рассказывать о фашистах, которые, как волки, не могут жить без крови, - такие уж они по своей природе.
У Анны Константиновны два сына тоже были на фронте…
А дома меня ждали новые огорчения. Когда я вошел в избу, мама сидела на лавке, кормила Кольку и тихо плакала. Слезинки капали на Колькино лицо, наверное, щекотали, потому что он морщился, отрываясь, крутил головою, а мама уставилась куда-то в угол, ничего не замечала.
Сердитая бабушка пряла шерсть - веретешка так и свистела в ее руке.
Я сунулся было в горницу - там, ссутулившись, сидел хмурый дед Семен и прилаживал к своей свинцовой ложке петушиную ручку. И лишь теперь я догадался: в доме был скандал.
А позднее узнал, что эта ссора была из-за меня. Дедушку все-таки заставили ехать на зимовье вместо ушедшего на войну Ахмеда, и он потребовал, чтобы и я поехал туда жить вместе с ним. "Как одному-то в этакой глухомани?! - кричал дед. - Заболею - воды некому будет подать. А то и окачурюсь ненароком". Мама и бабушка возражали, говорили, что мне нельзя отставать от школы, но дед упрямо твердил свое: "Школа - не волк, в лес не убежит. Еслив все шибко гармотными станут - кто тогда хлеб сеять будет, грамотеев этих кормить? Я вот не ученый, а живу, слава богу, не хуже добрых людей…" И вгорячах выпалил невпопад свою поскладушку: "Мужик не ученый - что топор не точеный!"
4
Попервости жить на зимовье мне даже понравилось. Не надо бегать в школу, готовить уроки, а главное - выполнять бесконечные бабушкины поручения: наруби дров, вычисти из-под коровы, сбегай к Гайдабурам за нашим ситом… А здесь - полная свобода, делай что хочешь.
Поселились мы в пластяной Ахмедовой избушке, с глинобитным бугристым полом, с тремя маленькими бельмастыми от инея окошками. Спали на широких нарах, заваленных свежим сеном вперемешку с мелкой духовитой полынью - от блох. А сверху еще была постелена толстая домотканая дерюга, мягко, уютно - спи, не хочу!
Дедушка просыпался рано, когда еще густая чернота стояла за окошками, и если стекла оттаивали, при зажженной лампе в них можно было глядеться, как в зеркало. Он долго кряхтел и надсадно кашлял, задыхаясь вонючим дымом самосада, потом одевался и выходил на улицу. В пронзительной тишине было слышно, как за стеною взвизгивал снег под его валенками, как тоненько поскуливал и гремел цепью обрадованный Полкан.
Мне вставать еще рано. Избушка выстыла за ночь - пар изо рта видать, и так сладко дремать, угревшись под тулупом, который кисло пахнет овчинами и почему-то смородиной.
Дедушка возвращается с большой охапкой дров и грохает их перед печью.
- Замерз, поди, Серега, как на льду сорога? - спрашивает он хрипловатым со сна голосом, и я знаю уже: раз говорит складно, значит, в хорошем настроении…
Он начинает растапливать печурку. Подложенные снизу сухие лучинки вспыхивают сразу, но дрова с мороза отволгли, не загораются: на березовых поленьях стружками скручивается береста, а на срезах осиновых чурбаков с шипением закипает желтая пена. Из открытой дверцы валит едкий дым, дедушка чертыхается, утирает рукавом глаза, начинает злиться не на шутку:
- Погоди же, ядрена корень, я тебя не мытьем дак катаньем.
Он наливает в черепок керосину и выплескивает на дрова. Дрова вспыхивают, в печи загудело пламя.
- Так-то вот, - весело подмигивает мне дедушка. - Осина не горит без керосина. Счас и чаек будет готов. Как говорится: пей чай, да двери примечай!