- Ну, в двух словах, самое главное различие состоит в том, что неживые предметы стареют, но не умирают, а просто разрушаются сами по себе. А живые организмы вначале растут, а потом стареют, и когда приходит срок, умирают - это значит, перестают дышать, двигаться, люди перестают воспринимать окружающий мир, чувствовать, думать и говорить. То есть, они становятся мертвыми, и тогда их надо быстро похоронить в земле, потому что их тела начинают быстро разрушаться.
- Мне так не нравится! - заявил я - Зачем они это делают? Я так делать не буду! Я не хочу становиться мертвым - это страшно и совсем неинтересно.
- Но, Ленечка, это неизбежно, это закон природы - сказала мама.
- Ну хорошо, тогда я побуду немного мертвым, а потом опять стану живым - пошел я на некоторый компромисс со смертью.
- Нет, Ленька - сказал папа - ничего не выйдет. Умирают всегда насовсем, это тоже закон природы.
- И что тогда дальше? - спросил я.
- Дальше ничего - ответил папа.
- Как ничего? - не понял я.
- Ну так, очень просто. Вот ты сейчас думаешь, говоришь, что-то делаешь, потому что ты у нас родился и ты живешь. Но ведь мир гораздо старше тебя, ему много миллиардов лет, и все это время тебя просто не было. Ты помнишь, что ты чувствовал все это время?
Меня удивила нелепость вопроса. Если меня вообще не было, то что же я мог чувствовать, если некому было чувствовать!
- Ну вот, после того как ты умрешь, тебя тоже не будет, и будет то же самое, что было до твоего рождения, и ты даже не заметишь, как это случится.
- А почему это я не замечу?
- А потому что пока ты живой, пока ты думаешь и чувствуешь, то смерти еще нет. А когда смерть есть, то тебя уже нет, и ты не можешь подумать или почувствовать, что ты умер. Природа все хорошо предусмотрела. Поэтому можно спокойно жить и не думать о смерти, потому что думать, в сущности, не о чем. Думай, Ленька, всегда о жизни, а не о смерти!
Я на всю жизнь и накрепко запоминал детали тех памятных бесед, которые почему-то протекали по большей части на кухне. Надо сказать, мои атеисты-родители, оба вузовские преподаватели, превзошли самих себя, объясняя мне устройство мира, и все же я в тот памятный мне вечер остался неудовлетворен и раздосадован, потому что на главный вопрос я так и не получил толкового ответа.
Что значит, думать не о чем! Почему это я должен был над чем-то не думать? Кто может мне это запретить?! И я стал из принципа думать изо всех сил, думать о том, что же было, когда меня не было. Я много раз думал о том, что когда-то не мог думать, не мог видеть ни своего туманного мира, ни того мира, где жили мама и папа, а теперь и я, о том, что когда-то я не знал еще, что я - это я, и что вдруг откуда-то совсем из ничего как-то исподволь, незаметно появилось что-то, и главным в этом "что-то" было периодически возникающее беспокойство и иногда даже боль, сменявшиеся затем приятностью и удовлетворением. Потом это "что-то" как-то незаметно разделилось на мир внутренний и мир наружный, и причиной беспокойства чаще всего являлся внутренний мир, но наружный мир умел успокаивать внутренний мир и делать в нем приятное, и постепенно этот наружный мир тоже разделился на части, и главными его частями оказались мама и папа, а еще в нем было много вещей разных размеров, формы и цвета.
Потом я стал понимать, что некоторая часть наружного мира была напрямую связана с моим беспокойством и с моей приятностью. Я стал узнавать эту часть наружного мира, которая отличалась от всех его других частей тем, что как бы наружный мир не менялся, эта часть была постоянно в его центре, и беспокойство и приятность во внутреннем мире часто зависели от того, как эта часть наружного мира взаимодействует с другими его частями. Я никогда не мог увидеть эту часть наружного мира целиком, она вела себя совсем по другому, чем остальной наружный мир. Основным ее отличием было то, что эта часть наружного мира каким-то особенным образом плавно перетекала во внутренний мир, то есть, ее соприкосновения с другими частями наружного мира отзывались во внутреннем мире. Мама и папа касались этой части наружного мира, чтобы во внутренней мире исчезло беспокойство и появилась приятность, и я начал быстро узнавать эти прикоснования и угадывать, что будет дальше, а потом я научился перемещать эту часть наружного мира по остальному наружному миру. Мама и папа брали в руки множество вещей, а иногда брали в руки принадлежащую мне часть наружного мира, и это было очень приятно. В остальное время часть наружного мира, связаная с моим внутренним миром, почти всегда была за какими-то загородками, прутьями или сеткой. Сам наружный мир тогда воспринимался еще совсем короткими отрывками, после чего наступал перерыв в восприятии, а следующий отрывок мог быть уже совсем не связан с предыдущим, как в кино, где большая часть кадров вырезана из ленты. В течение этих коротких отрывков времени я обнаружил, что эта особая часть наружного мира похожа на маму и папу, у нее тоже есть руки, только гораздо меньших размеров, чем у мамы и папы, и эти руки тоже умели брать вещи, и я мог ими управлять.
Надо сказать, что само слово "Я" было чрезвычайно чужеродно по отношению к этим ранним воспоминаниям. Несмотря на понимание тех особых свойств, которые отличали мое тело от от всего прочего мира, я тогда не противопоставлял свое тело остальной части мира, которая им не является, также как я не противопоставлял своей воли внешнему течению событий. В те времена у меня просто не было воли, а были спонтанные действия, вызванные моими спонтанными желаниями; они естественным образом вписывались в течение внешних событий, дополняли их, но отнюдь им не противопоставлялись. Все как бы делалось само собой, и отсутствующее "я" еще не опосредовало мои спонтанные действия. Позднее, когда я, уже взрослый, вновь и вновь возвращался к этим изначальным воспоминаниям, я неожиданно понял, что противопоставление "Я" внешнему миру началось тогда, когда я стал задумываться о результатах своих действий и планировать их сознательно, а не действовать безотчетно. Постепенная замена безотчетных реакций, вызванных безотчетными желаниями, осознанием своих желаний и построением планов действий, мало по малу вызвала ощущение оппозитивности собственных желаний, действий, планов, течению событий во внешнем мире, и опозитивности бытия собственного тела всей прочей физической реальности. Таким образом, на одном конце этой дихотомии оказался весь мир, а на другом конце - то, что я до сих пор называю "Я", за неимением лучшего понимания того, что это есть на самом деле.
Наконец, когда восприятие мира стало уже достаточно непрерывным, я обнаружил, что есть утро, которое переходит в день, затем наступает вечер, за которым приходит ночь, а потом опять утро, и что этот цикл никогда не прекращается. С тех пор, как я это осознал, я так и жил по этому циклу, так же как мама и папа - вечером ложился и утром вставал, и этот цикл становился все более и более очерченным и рельефным в моих воспоминаниях. Мои воспоминания почему-то напоминали мне какую-то ленту, и в самом своем начале эта лента представлялась мне растрепанной, линялой и нечеткой, но чем ближе к настоящему, тем плотнее становилась материя, ярче краски и четче рисунок. И я уже знал, что эта лента моей жизни будет постепенно удлиняться, но происхождение и смысл этой ленты были для меня тяжкой загадкой, потому что у истоков этой ленты стояло самое грозное, самое непонятное, самое внутреннее первичное беспокойство, с которого началось все, а перед этим первичным беспокойством не было совсем ничего, и это почему-то было очень страшно. Я долго думал об этом, конечно же, не словами, и поэтому не мог рассказать об этом маме и папе. Но чем больше я об этом думал, тем страшнее мне было думать и вспоминать в одиночку.
И однажды вечером, когда мама готовила ужин, а папа стоял рядом и рассказывал ей что-то взрослое, я не выдержал и спросил:
- Папа, вот ты говорил, что думать не о чем. А я подумал, и никак не могу понять, зачем все это надо.
- Зачем надо что? - насторожился папа.
- Зачем надо все? Чтобы меня не было, а потом я был, а потом опять меня не было! Какой в этот смысл? Папа, который, как всегда, присел на корточки, чтобы ответить на мой очередной вопрос, - он никогда не общался со мной с высоты своего роста - вдруг сел на пол и сложил ноги лодочкой. В глазах его на секунду мелькнула тревога и растерянность, а затем вдруг появилось странное выражение, которого я раньше не видел.
- Ленька, ты какие конфеты больше всего любишь? - неожиданно спросил папа тихим вкрадчивым голосом.
- Папа, ты же знаешь - "Белочку", ответил я, недоумевая над смыслом вопроса.
- Танюша, лапа, принеси нам одну "Белочку",- сказал папа маме тем же странным тихим голосом.
- Ребенок еще не ужинал - слабо возразила мама, которая только что закончила чистить картошку и скатывать тефтели из мясного фарша с рисом.
- Ничего-ничего, это для научно-философского эксперимента, кроме того, йоги даже рекомендуют сладкое подавать на закуску, а не на десерт. Папа встал, набрал в стакан воды и дал мне:
- Прополощи-ка рот, сынок. Я прополоскал рот и выплюнул воду в подставленную папой миску.
- Угощайся, Ленька! - хитро сказал папа, протягивая мне "Белочку". Я сжевал конфету, глядя папе прямо в глаза и чувствуя какой-то непонятный подвох. Конфета была прямо из холодильника, холодная и немного хрустящая, очень вкусная, как и положено настоящей "Белочке".Папа снова протянул мне стакан для полоскания. Я послушно набрал в рот воды, хотя мне и не хотелось, и все ощущение вкусности конфеты, которое все еще оставалось во рту, смылось, растворилось и исчезло без следа в пресности и безвкусности воды. Я снова выплюнул воду в миску.
- Как ты думаешь, сын, какого вкуса вода? - спросил папа.