Теперь же Андрей вот не может понять, о ладонях божеских позабыв, и в своих собственных орган свой отогреть пытаясь: он навсегда замёрз или нет; спустя минуты три этот вопрос другим сменится: он возбужден или нет, если да, то что-то не до конца как-то, если нет, то откуда эта застылость каменелая. Впрочем, к чему нам за этим всем теперь следить, нам нельзя вечера этого упускать, такого больше никогда не будет, хотя, подождите, подождите, не зря мы тут задержались: вновь в свете фар отец Георгий появляется, но Андрей его не видит, ибо занят делом более важным, то ли камень, то ли труп в ладонях растирая, а отец Георгий дверцу машины открывает, и Андрей вздрагивает, от неожиданности, не от стыда понятное дело, чего стыдиться перед этим священником особенно, а от того, что это не священник мог быть, а кто угодно другой, и неловко было бы как-то, и потому даже рад Андрей, что это священник, и возникает на мгновение мысль, что их теперь что-то такое необъяснимое связывает, но отец Георгий наклоняется в салон машины, и говорит: странно весьма, сын мой, прости что отвлекаю, но я забыл кое-что сказать: неизвращённых людей не бывает, я не более извращенец, чем ты или Марфа; и, предупреждая жест Андрея, который вроде уже пришёл в себя от неожиданности, подаёт ему крест свой: вот, передай пожалуйста, отцу Дмитрию, я новым уже обзавелся; а кто этот отец Дмитрий, спрашивает Андрей, а про себя думает, наверное такой же извращенец, на что отец Георгий отвечает: да, это такой же извращенец, и даже похлеще, тебе за ним не угнаться, впрочем, вы скоро сами познакомитесь, и, в каком-то смысле, навсегда. И с этими словами уходит, проделывая всё тот же путь.
Часть третья
в которой мы узнаем о способностях собирать вместе баянные меха, можно ли через джинсы сломать мужской половой орган, умерла ли корова своей смертью, что сочинялось Рембо под кроватью, об искусстве нимфолепсии – и кое-что еще
Определенно: то, что видится нами и то, что с нами происходит, разрыв меж собой имеет непреодолимый, да такой хитрый, что чаще всего то, что мы видим не то, что происходит, а того, что происходит мы совсем не видим, краем глаза разве лишь, и всем это прекрасно известно, и не стоило бы на банальности такой останавливаться вовсе, тем более новую часть истории нашей сомнительной весьма начинать, однако же разрыв этот упомянутый хитро весьма устроен, так, что мы в него валимся быстрее, нежели он сам возникнуть успеет, и никогда бы он не возник, ежели бы мы в него на ровном месте не падали и падением своим сами не создавали его, и случается так часто, что полагается человек на этот разрыв и действует соответственно, будто он налицо или под ноги, а он, вон тебе, намеренно будто отсутствует в момент оный, и тогда то, что мы видим и понимаем, и то, что с нами происходит единство составляет неожиданное, однако ж мы о единстве том не ведаем и поступаем этому неведению под стать, и тогда не иначе как сами этим разрывом случаемся, и в мир, вкруг нас раскинувшийся, разрушение являем, без нас в него никак привнесённым быть не могущий; да и как в этом во всём свою исключительность обрести, не пресловутую там ни на кого непохожесть, а хотя бы присутствие своё жалкое в этом во всём засвидетельствовать, хотя бы в образе этого самого вот жалкого присутствия? Вопрос трудный и отвечать на него нет никакой возможности так, чтобы ответ этот сразу же таким засвидетельствованием и явился; и тем не менее, случается ответ неожиданно, будто от мира этого исходя, тем самым разрыв во всём упомянутый знаменуя, и, вместе с тем, преодоление его шуточное. А пока уютное и тесное место, оттого уютное, что тесное, но непременно тёплое, обрести можно разве что, откуда никто тебя не усмотрит, а ты каждого усмотришь и весьма хорошо, и будешь при этом играючи уверен, что каждому о том неизвестно ничего, и потому сидит отец Дмитрий под двумя табуретками с верхом белым и ножками железных уголков, плечи царапающими, сверху покрывалом зелёным с кровати снятым прикрытыми, и когда гостей много, то слышится только: где же наш маленький отец Дмитрий, куда же он делся, а отец Дмитрий притаился, родители его говорят гостям: не знаем, не знаем, и сквозь щель видно какое лицо у них при этом весёлое, у них и у гостей, и все смотрят на табуретки эти, стало быть радостно им оттого же, отчего отцу Дмитрию в темноте подтабуретной, хотя темно и тесно, зато уютно чрезвычайно и хорошее духа состояние здесь обретается; хотя чаще такого духа обретается состояние обратное, открытого нахождения на общем рассматривании, однако в эти мгновения ничего уже самому не видно, будто отсутствуешь и внимание всеобщее, на тебя обращённое, тебя из мира выковыривает и надолго весьма, куда надольше, чем смотрят, это когда отец Дмитрий с баяном на сцене играть садится перед рабочими заводскими в день рождения завода этого самого, который для рабочих в то время пожалуй важнее и торжественнее их собственных именин ещё быть мог, садится, дабы тем самым умение игры, несколько лет до того им обретаемое, предъявить, и хорошо даже показалось, что баян был большой, неудобный и для по-настоящему взрослых предназначенный, и потому ничего не видно за ним играющему такого роста, каков ныне отец Дмитрий, ничего, кроме потолка зала зрительного, но и там смотреть не на что, и всё хорошо играется до тех пор, пока меха баяновы разворачиваются, и клавиши руки правой к земле опускаются, а вот как до конца разворот случился, воздуха уже в мехах много, и новый не поступает, а старый не выходит, и звук ничто оживить не в силах, и надобно обратно баян справа к части левой поднимать, мехи сжимая, для чего сила руки требуется, и при этом ещё пальцами обоих рук клавиши перебирать, да вот как оказалось, сил на это уже нет никаких, поскольку на репетиции вчера это с мехами проделывалось раньше по времени, и не допускалось учителем полное их разворачивание, которое ни инструменту, ни отцу Дмитрию, на нём играющему, на пользу никогда пойти не может, а ныне тем паче; и стало быть, остаётся, на потолок глядя, по клавишам пальцами, занемевшими от волнения и усилий, водить, будто баян обнимая с последних сил никчёмных в раз последний; да, так оно и будет, раз этот последним окажется, и никакого два уже, но до этого ведь всё это завершать как-то надо, и это лишь теперь можно говорить: завершать, когда знаешь, что всё завершается, а тогда кажется, что не всё завершается, что всё завершается, а это вот нет, не завершается, и будет бесконечно длиться, и никак, и слёзы от бессилия стыдного на меха эти чёрные, вкусно тканью и игрушками новыми пахнущие, на меха с железными уголками на краях, падают уже, мехам это не на пользу, и жалко их, меха эти, и себя как их, но не более; и кто-то появляется, всегда кто-то непременно появляется, в этот раз и в некоторые другие, чтобы помочь, в остальные разы, всё чаще, дабы подтолкнуть, но никогда он поделать ничего не может, и помогает, да что-то от его помощи всё никак не помогается, и толкает, да всё что-то не добьёт, а в этот раз учитель рукой своей баян поднимать обратно начал, мехи сворачивать, и отец Дмитрий играть уже не желает, вообще больше ничего навсегда не желает теперь, и всегда-то это чувство в жизни его перелом какой-то знаменовать отныне будет, перелом, ему одному лишь ведомый, а для остальных всё всегда одним и тем же продолжается, не изменяясь будто никак вовсе, и теперь вот также; отец Дмитрий более играть не желает ни на баяне, ни на чём другом никогда, но пальцы-то сами теперь играют, вернее сказать: доигрывают мелодию, и мелодия эта то ли: степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик, и тогда рабочим это хорошо знакомая мелодия, и они наверное там подпевают, то ли: на свете много есть того, про что не знают ничего ни взрослые ни дети, и коли вторая, то она значительно первой сложнее для баяна, а взрослые точно про неё почти ничего не знают, а детей в зале мало, вообще нет, дети за сценой, танец показывать будут после номера отца Дмитрия сольного, однако теперь и так всё сложилось непросто, и люди в зале с мест своих встают уже, и хлопают, и не потому, что им мелодия понравилась, даже если это первая была, мелодия теперь вообще не важна, а то им понравилось, что когда ничего уже не получалось и все музыканту восьмилетнему сопереживали чрезвычайно, спаситель появился, и музыкант, пусть и заплаканный, но мелодию таки свою доиграл для них, а то что отец Дмитрий глаза свои ото всех сокрытыми за баяном почитал, так это только потому, что сам их в зал опустить боялся, и тем самым полагая, будто зала отсюда не видно, оттого ему и легче было в момент этот непростой, но зал видно было, и зал видел всё, а потому иногда лучше видимое невидимым полагать, дабы сделать что-то годное, в том числе и для невидимых, а если и не сделать, то доделать начатое воочию, и лучше доделывать, ибо начинать с этого не стоит.