Я сам прослушал - со смесью раздражения и восхищения - некоторые из его курсов и кончил тем, что вступил с ним в сдержанную дружбу. Как-то вечером я встретил его в доме у знакомых, возле Пантеона, где регулярно собирался маленький круг друзей из разных мест и куда случалось попасть посторонним гостям. Это было в конце правления генерала Де Голля. Лацло высказывался о президенте республики так, что хоть сейчас надевай на него наручники: он талантливо вышучивал его - жестко, почти с ненавистью, - и вызывал смех в его адрес у всех постоянных посетителей дома, среди которых, кроме хозяина и меня, были Ромен, Жерар и некоторые другие.
Как раз на следующий день Генерал открывал выставку египетских древностей в Лувре. Я пришел туда с Роменом и наблюдал издали за толпой придворных, стремящихся взять штурмом главу государства. И вдруг, к своему изумлению, я увидел моего Виктора, который, работая локтями, исхитрился предстать прямо перед Генералом. И я услышал, как он произнес громким и четким голосом, в должной форме, клятву верноподданности, которой от него вовсе никто не требовал. Заканчивалась она словами: "Будьте уверены, господин Президент Республики, что у вас нет более верного и преданного сторонника, чем я".
И тогда вдруг Лацло заметил меня, глядящего на него в изумлении. Он обернулся ко мне без малейшего смущения и бросил со смешком:
- Ага! Вы наблюдали одну из моих дьявольских штучек. Как вы ее находите? Забавно, не так ли? И вполне удачно.
Ничто не могло ни в малейшей степени поколебать его слепую веру в собственную персону…
- Вы пришли ради Ромена? - спросил я его.
- А ради кого или чего, по-вашему? - возразил он. Уж не думаете ли вы случайно, что я прогуливаюсь среди могил в поисках вдохновения или призраков прошлого?
- Я не знал, что вы были дружны.
- Были ли? Я не уверен в этом. Но я был другом его отца.
Мы медленно шли рядом.
- Ромен был человеком удовольствия и желания. Это мне в нем и интересно. Желание - ключ ко всему. Видите ли, все эти ценности, идеологии, мораль, убеждения… Нет, я верю в историю. А историей движет желание. Желание - единственный общий корень, который я сумел обнаружить в самых разнонаправленных поступках людей. Они воюют - это их желание. Они ничего не делают - это желание. Они убивают себя - это желание. Они поют - это желание. Во всем - желание.
И на аллее кладбища, где нас, по счастью, было пока только двое, Виктор Лацло принялся петь. Это была, по-моему, ария Лепорелло из самого начала "Дон Жуана":
Notte e giorno faticar
Per chi nulla sa gradir;
Pioggia i venta sopportar,
Mangiare male e mal dormir!
Он воздевал руки, подражая оперным певцам, изображал танцевальные па, издеваясь над придуманным тут же образом. И было похоже, будто невидимый оркестр, всплыв из могил, беззвучно аккомпанировал ему… Я смотрел на него во все глаза и не мог удержаться даже от некоторого восхищения: этой свободой мысли, движения и, пусть несколько натужным, чувством юмора.
- Если бы мне нужно было найти кого-нибудь, кто воплощал бы собой прошедшие годы, - говорил он, - я не искал бы мыслителя, полководца, артиста или спортсмена, я взял бы Ромена. Потому что он был самым свободным из нас и потому что его желания точно отражали мир, в котором мы жили. Знаете ли вы, что он прошел войну от начала до конца, при этом умудрившись сочетать в себе почти героизм с совершенным легкомыслием?
Я пробормотал, что слышал об этом.
- Знаете, что я думаю обо всех этих прекрасных войнах? - Мне плевать на них. Это не мой конек. Но что в них важно… Вы знаете, что в них важно?..
Я вынужден был признаться, что, к моему стыду, не имею понятия о том, что в них важно.
- То, что важно сегодня, и не было важным вчера. Ну, что это? Что?….Но это же история!.. Вы знаете, что такое история?..
- Но это вы должны мне объяснить, - промямлил я. - Это ваша область, насколько я знаю.
- Хорошенькое дело! - воскликнул он. - Это и ваша область. Или должна быть вашей. Вы ведь пишете романы, мне говорили. И о чем вы рассказываете в этих ваших романах?
В конце зимы, на аллее кладбища объяснять профессору лингвистики, о чем я пишу в моих романах, - это было выше моих сил.
- Если вы рассказываете там о чем-то другом, кроме истории, то ваш труд напрасен. Именно романисты и должны говорить об истории. Историки же, которые спрашивают себя, что такое история, и пытаются это объяснить, приходят в конце концов к тому, что не знают, о чем говорят…
Голова у меня уже начинала идти кругом.
- Возможно потому, что Ромен никогда не задавал себе вопросов об истории, он давал довольно точное представление об истории своей собственной персоной. Вы знаете, что его отец был гитлеровцем?
Я словно с луны свалился. Я подумал, что Ромен никогда не рассказывал мне о своем отце. Но это умолчание еще не означало, что его отец должен был оказаться гитлеровцем.
- Как гитлеровцем? - воскликнул я.
- Он даже воевал в Испании. Но не на стороне Мальро, Хемингуэя и Оруэлла. Напомните-ка мне названия нескольких ваших романов…
- Гм… - протянул я, озадаченный этим очередным зигзагом его мысли.
- Вы в них рассказываете о Гитлере, о Сталине?
- Ну, - сказал я, - приходилось… Да, я припоминаю, что в нескольких моих книгах я говорил и о Сталине, и о Гитлере…
- Вот и не надо было говорить ни о чем другом. Все остальное бесполезно, особенно в романах. В этом веке каждого из нас уже больше не сопровождает наш личный ангел-хранитель. Его место занял один из близнецов-врагов: Сталин или Гитлер. Любовные истории, амбиции, успехи и провалы - все, что составляло плоть романов ХІХ века, - уже не имеет значения. И даже деньги и сам Бог, которые всегда были великолепными пружинами развития действия, потеряли во многом свою художественную силу. То, чего не могут объяснить историки и что должны рассказать романисты - через малые достоверные детали: о кафе, операх, путешествиях, о времени и чьих-то рассказах о нем - это то, как повседневное существование трех поколений, одного за другим, - еще со времен Ленина и Веймарской республики, и после них, до нашего времени, и, возможно, еще после нас - определяется этими фигурами, Гитлером и Сталиным: их взаимной ненавистью, сообщничеством, мимолетным союзом и борьбой не на жизнь, а на смерть.
- Но разве нельзя было, находясь вдали и от того, и от другого, - выдохнул я, - верить в свободу, прогресс, демократию?
- Да вы смеетесь? - вскричал он. - Попробуйте написать хороший роман о прогрессе демократии и либеральных идей. Все поднимут вас на смех, а ваши читатели захлебнутся от скуки. То, что способно дать настоящие краски, живые краски - красную и черную - тому времени, которое мы пережили, - это вот эти цвета ада: коммунизма и национал-социализма. Вот что интересно! И в добрый путь! Немного перца в безвкусную похлебку консервативной буржуазии и радикал-социализма! Как нам было бы скучно без Гитлера и Сталина! Ромен, кстати, неплохо расположился между матерью еврейкой и отцом нацистом: он мог выбирать произвольно, к какой стороне примкнуть. Он ни во что не верил, вы это знаете. Как вы думаете, из него мог бы выйти хороший эсэсовец?
- Нет, - сказал я так твердо как только мог, - я так не думаю.
- События подтвердили вашу правоту, поскольку он не был эсэсовцем, а воевал в эскадрилье "Нормандия-Неман" на стороне Советов, хотя не признавал ни их идей, ни их режима, ни их образа жизни.
- Очевидно, еще более ненавидел он идеи нацизма и его образ жизни?
- Вполне возможно, - проворчал Виктор. - Но известно ли вам, как и почему он отправился в Англию 21-го или 22-го июня сорокового года?
Нет, я об этом не знал. И я почувствовал раздражение: Ромен никогда ни словом не обмолвился мне об этом своем выборе, который стал для него решающим.
- Он бросил жребий. При этом случилось присутствовать еще некоей даме, а он был мертвецки пьян. И ему было всего семнадцать лет… В семнадцать лет, знаете ли, исторические понятия… В этом возрасте не бываешь серьезным… Его отец-судовладелец был фашистом; он увлекался авиацией и брал его с собой в самолет с десяти лет, а с пятнадцати учил его водить самолет. Студенты в то время были скорее правых взглядов… Тогда не было этих либеральных рохлей, как сегодня, которые пугаются собственной тени и молятся на рынок. Рынок! Вы могли бы умереть за рынок?.. Его отец был видным реакционером, он сражался в Валенсии и на фронтах Астурии на стороне Франко и пел гимн фалангистов:
Cara al sol con la camisa nueva
Que bordaste de rojo ayer…
Он опять принялся петь на пустынном кладбище и, внезапно остановившись, поднял руку в фашистском приветствии перед оторопевшими могилами…
- И можно было идти на смерть за вот эти слова?.. О-ля-ля! Прекрасные воспоминания, не так ли?
- Да, прекрасные воспоминания, - воскликнул я.
- Бросьте вы! Не изображайте из себя, прошу вас, юную девицу-моралистку. Мы здесь среди своих, старина. И если бы Ромен был жив, он первый посмеялся бы над вами. Когда я был молод, существовали всего два понятия - забавных и достаточно близких, чтобы они могли смертельно ненавидеть друг друга - фашизм и коммунизм, и чтобы понимать друг друга с полуслова - опять-таки фашизм и коммунизм. Они понимали друг друга так же, как ненавидели друг друга, и только дураки испускали павлиньи крики, узнав о подписании германо-советского пакта… Я сейчас открою вам секрет: во времена молодости, когда я был дружен с отцом Ромена, - только молчите как могила! - я сам колебался в выборе…
- Вы колебались?! - удивился я.