Я подумал над его словами, но не ответил. Библиотека кагана была тиха и прекрасна, с ровными рядами полок вдоль стен, я незаметно взял пару книг и положил их в сумку, пристегнутую к седлу. Я подумал, что верну их, когда вернусь. В тот день, уезжая из города, я зашел в большую итильскую синагогу; она была белой и просторной, с высокими каменными сводами; когда я вошел, они уже пели, и их пение было прозрачным, стройным и торжественным. Сквозь высокие синагогальные окна на пол падали лучи солнца. Но потом я все же побывал в Хазаране, купил еды на семь дней пути и несколько больших, чуть подгоревших листов хазарского хлеба. Я долго скакал на запад вдоль тонкого вьющегося луча тропы, чувствуя себя одиноким и счастливым на бескрайнем теле степи, на земле цвета охры, под бесконечным небом, отразившимся в вечности. Я ночевал на траве, подложив под голову седло. Через несколько дней пути я снова оказался у реки, вышел на отмель. Течение было сильным, но вдоль берега тянулись густые заросли камыша с многочисленными протоками и заводями; было слышно, как плещется рыба. Там же, у самого берега реки, я и заночевал, проснулся на рассвете и вышел на откос, потом еще раз спустился к отмели. Над степью у меня за спиной восходило чуть красноватое весеннее солнце и отражалось в струящейся речной воде. Я искал раздвоенный белый столп у слияния черных рек; от него начиналась тропа, вычерченная на карте кагана. Каган дал мне двадцать лун, чтобы ее найти; но, сказал он, я думаю, что ее найти невозможно. Я попытаюсь, ответил я.
В те дни я часто оказывался у маленьких озер, затянутых ряской; слушал шелест кустов, пенье птиц, кваканье лягушек. А потом я все чаще ночевал в деревнях, на земле, лежащей между двумя морями; и я знал, что к югу от нее, по ту сторону великих снежных гор, лежат земли, где женщины прячут лица и искусны в любви, а мужчины молятся пророку. Здесь же к самой тропе подступали сады, и память об алычовом цвете надолго наполняла душу; когда я думаю о той весне, я вспоминаю запах пламени в холодном воздухе, пение ос, цветущую сирень, пепел, разносимый ветром. Я думаю, что простота вещей, их незамутненного, чистого присутствия в прозрачном воздухе бытия и была тем, что сохраняло душу от усталости и отчаяния на пути к этому неуловимому, ускользающему, молчаливому камню у слияния черных рек. Впрочем, окружавшие меня вещи, травы и звери не были красивыми в том холодном, отстраненном смысле, который красота требует от души идущего, но еще в меньшей степени они были ключом к потаенной и недостижимой истине карты кагана. Они просто были, и они были наполнены весенним светом. Я смотрел на дроф и журавлей, летящих над степью, на изогнутых цапель, стоящих по колено в воде, на пятнистые шкуры коз.
По ночам было еще холодно, иногда шли дожди, и я старался ночевать в домах, каменных укрытиях, чуть позже в пещерах, под покровом леса. Я спрашивал о пути к черной реке, старики недоуменно разводили руками, и девушки степи поили меня кумысом. Как-то раз я заночевал в маленькой пещере с неровными влажными стенами; от нее начиналась высокая каменная осыпь. Под моими ногами лежат камни, подумал я и посмотрел на небо. Накануне того дня я остановился на хазарской стоянке, где пекли такой же хлеб, как и у нас в Итили; он был круглым, плоским, чуть подгоревшим. И сейчас, сидя в темноте, на камне, над почти невидимым осыпным склоном, я достал из седельного мешка последний ломоть, и душа наполнилась горечью горелого домашнего хлеба. Я запил его вином из маленького деревянного кувшина. Иногда я кидал хлеб птицам и смотрел, как они падают вниз и сразу же испуганно возвращаются к спасительной пустоте воздуха, но потом, осмелев, собирают крошки, осторожно расхаживая по земле. Именно в эти моменты на них было проще всего охотиться; так говорили мне в детстве. Тогда, в детстве, меня учили читать знаки темноты, шелест веток и далекий плеск воды; ходить по земле, не оставляя следов в море звука и почти не отбрасывая тени. Я подумал, что весь мой путаный путь к слиянию черных рек и есть такой шаг навстречу обманчивым и правдивым знакам темноты. А еще я когда-то любил смотреть, как цветет тина.
5
Я никогда не знал, что в этом городе у меня столько знакомых, подумал я; я встречал людей, которых никогда не терял из виду, людей, о которых почти забыл, и людей, которых могло бы и не существовать вовсе. Но мне были интересны они все; не только из-за лежавшей на них печати войны, страха, спокойствия или равнодушия, но и потому, что где-то вдалеке красноватым силуэтом, как горы Заиорданья в ясный солнечный день, маячило предчувствие встречи, неизвестно с кем и неизвестно для чего, - встречи, которую я ждал и в которую я не верил. В один из таких дней я и встретил одну давнюю знакомую по имени Ира; она меняла слова чаще, чем красила волосы, но желания ее были неизменны, а обиды бежали впереди нее, как свора гончих. Я был знаком с ней по многочисленным общим компаниям, да и не только; она жила на пособие для матерей-одиночек и еще работала в каком-то обществе еврейско-арабской дружбы, занимавшемся, среди прочего, организацией процессий и демонстраций в поддержку палестинцев. Впрочем, о доходах от этой работы она предпочитала не распространяться. Она читала довольно много, любила упоминать модные имена; она была из тех, кто умеет читать книги, вежливо пропуская их мимо себя.
- Если бы я родилась в шестидесятые, - сказала она мне, уже сидя в кафе и с легким кокетством опуская глаза, - я могла бы быть битником или хиппи.
- В каком смысле? - удивленно спросил я, разглядывая ее платье, купленное, как мне показалось, в одном из дорогих бутиков.
- В самом что не на есть прямом, - отозвалась она, - мне отвратительно всякое насилие. Это вы, мужчины, воспринимаете его как нечто само собой разумеющееся, а женщины в глубине души никогда не смогут с ним примириться. Ты помнишь "Лисистрату"?
- Да, - ответил я, - помню.
- При этом, как мужчина, ты же видишь, как все оно вокруг и что наша армия делает с палестинцами, но тебе до лампочки. Да и все молчат. Почти все.
- И что же она с ними делает? - спросил я.
- А то ты не знаешь. Не валяй дурака, а? Унижения, расизм, обыски, оцепления, на работу их не пускают. Настоящие фашисты.
Мне показалось, что она выступает на каком-то собрании.
- А ты хочешь, чтобы они приезжали сюда и убивали в свое удовольствие?
- А это уже проблема полиции; если она не может поймать убийц, это еще не причина издеваться над гражданским населением. А обстрелы, в которых гибнут случайные люди? Тебе по ночам мальчики кровавые не снятся? Чем это отличается от террора? Только здесь он государственный.
- Тем, что мы никогда не пытались убивать мирных жителей; наоборот, щадили их, насколько возможно. А войн без случайных жертв, к сожалению, не бывает; по крайней мере, в истории таких не числится.
- Как тебе не стыдно так говорить? - закричала она. - Я и не знала, что ты настолько черствый человек. А если нельзя воевать, не становясь серийными убийцами, значит, не следует воевать вовсе. Это уже проблема личной совести. А наша армия и вообще преступная организация.
- То есть ты хочешь, - сказал я, - чтобы сюда мог приехать любой бандит и убить твоих детей, если ему захочется.
- Ты моих детей не трогай; у тебя своих нет, так ты в этом ничего не понимаешь. А если все так будет продолжаться, их все равно придется отсюда увозить. Заметь, насовсем.
- Почему? Ты хочешь сказать, что чужих детей убивать можно, а твоих нет?
- Я их хочу увезти не из страха, а из моральных соображений; я им в эту армию идти не позволю. И вообще, еврейские дети должны книжки читать, а не бегать с автоматом. А жить здесь все равно нельзя.
- Почему? - снова спросил я.
- Потому что посмотри на последние десять лет; здесь постоянно что-то происходит. То первая интифада, то иракские ракеты с сиренами, то взрывы в автобусах, а теперь и совсем черт знает что. И вообще фашистские идеи заложены в самом этом языке; только на иврите "человек" и "земля" не только от одного корня, но и звучат почти одинаково.
- Так что же тебя здесь держит?
- Не знаю, - сказала она, но как-то не очень убежденно.
Силы моего любопытства на этом месте кончились, и мы попрощались. Я довольно долго шел пешком, смотрел на однообразные фасады домов, на балконы, закрытые ставнями; потом доехал до центра. И уже там я неожиданно встретил Рогодера. Он стоял на перекрестке и молча смотрел на меня чуть близорукими серыми глазами, потом, увидев, что я его заметил, улыбнулся.
- Привет, - сказал я.
- Привет, - сказал Рогодер.
- Что нового?
- Да, - ответил он, - и правда давно не виделись. Действительно давно. Мы зашли в кафе, сели на высокие табуретки у стойки.
- Н-да, - продолжил он, - вот такие дела.
Я тоже оглянулся; вокруг было пусто. Кафе стали слишком часто взрываться и постепенно в них перестали заходить. Мы заказали по чашке кофе.
- Похоже, что ты прав, - сказал я, подумав, и добавил: - Мне как-то неловко, что меня здесь так долго не было.
- Да ладно, - ответил он, - тоже мне потеря.
Мы поговорили про войну, но было понятно, что говорить про нее особенно нечего.
- Вон у Майкла, - сказал Рогодер, - здесь недалеко брата задело. До сих пор в больнице.
- Понятно, - сказал я, - понятно. А как остальные?
- Да все так же. Почти так же. Вот Серега, например.
- Сергей все так же, - согласился я, - мы с ним вроде как общаемся.
- А Дина переехала, - сказал он.
- Куда?
- В Бейт а-Керем. Теперь у нее народ там тусуется.