- Но согласись, - добавил Андрей, - ловко я его сделал. А твой Джованни просто из тех людей, которые не способны понять, что такое свобода. Им постоянно нужно иметь над собой волю партии и правительства. Может, дашь ему Камю почитать? Или Фромма? Он же умный, может все понять, хоть и выглядит таким упертым досом.
Андрей на секунду задумался, а потом продолжил:
- Слушай, - сказал он, - а чего он на всем этом задвинулся?
- Не знаю, не говорил.
Он посмотрел на меня с сомнением и вернулся к вопросу о сущности свободы. За соседним столиком вяло шумели немецкие туристки, тень кипариса упала на наш стол, рассекая его на темную и светлую половины. Мокрые кофейные пятна на матово-белом блюдце заискрились на солнце. Я снова оглянулся в сторону ворот и увидел, что Джованни уже возвращается.
- Все то, о чем вы говорили, - сказал Андрей, как только Джованни сел, - звучит очень красиво. Но, на самом деле, все это только слова. Никакого абстрактного долга, долга в себе не бывает, его всегда кто-нибудь для нас определяет. Как старшина для новобранца. В худшем случае - мы сами для себя, но обязательно с чужих слов, иначе нам бы никогда не удалось отличить его от собственных желаний. И следовательно, верность долгу - это всего лишь добровольное и бессловесное подчинение власть имущим. Разве не так?
Джованни покраснел.
- Вы ничего не поняли, - сказал он как-то странно и торжественно, - я попытаюсь повторить то же самое еще раз, но постарайтесь меня услышать. Когда мир перестает прятать свое лицо, становится ясно, что это огромная мозаика, но совершенно бессмысленная. Нелепая, пустая, уродливая; и первое, самое естественное чувство - это желание встать в стороне, посмотреть на все это и засмеяться. Просто засмеяться, как обычный ребенок.
- Ну, это уже постмодернизм, - сказал Андрей, - хотя вот это, я понимаю, просто в книгу просится.
- Так вот, - продолжил Джованни, краснея все больше, - чувство долга - это умение жить, как будто мы всего этого не знаем. Не ерничать, не показывать на мир пальцем, не смеяться, даже когда болит сердце и дрожат губы. Пойти до конца тропинки, даже если она ведет, к куче мусора. И никогда не смеяться, главное - не смеяться, потому что смех убивает. И никогда - поймите, никогда не спрашивать: "Господи, как же я сюда попал? Как же я здесь оказался?"
- А что же позволено спрашивать?
- Ничего. Но иногда можно произносить "Confiteor"; но не слишком часто. Это грех.
9
- Ладно, - сказал Андрей, - спасибо за лекцию. Я пошел.
Он действительно встал, повернулся, потом остановился, позвал официантку, расплатился, вопросительно посмотрел на меня, развел руками.
- Ну и тебе пока, - добавил он, переходя на русский, - надо будет как-нибудь пересечься.
Я кивнул. У Джованни был вид неожиданно разбуженного человека. Мне было неловко за него.
- Ite, - пробормотал он, - missa est.
Андрей пересёк двор и исчез под аркой. Мы тоже встали. Прострекотал вертолет, где-то залаяла собака. Кот, лежавший у наших ног, лениво приоткрыл глаз и передвинулся поближе к стволу кипариса. Официантка принесла счет; она работала здесь давно и знала нас обоих в лицо. Миновав открытые ворота, мы вышли на площадь позади башни Давида и повернули налево, под арку, в сторону Армянского квартала. Улица, начинавшаяся с другой стороны арки, вела вдоль городской стены и уходила к Сионской горе и Дормициону; к ее левому краю примыкал узкий тротуар, запруженный туристами, торговцами и случайными прохожими. Идти по нему можно было только в один ряд, прижимаясь к глухой серой стене крупной кладки; по мостовой, вымощенной булыжником, шел непрерывный поток машин. Пройдя еще немного, мы свернули налево и через приоткрытую дверь вошли в полутемный холл с низким потолком и несколькими асимметрично расположенными выходами. Мы пересекли холл по диагонали и вышли в узкий прямоугольный двор с колоннадой, закрытой высокой решеткой, на его противоположной стороне. За решеткой, открывавшейся в середине, находилась армянская церковь Святого Якова; но она была заперта. Во дворике было тихо.
- Простите, Джованни, что я втянул вас в этот нелепый спор, - сказал я. - Я никак не ожидал, что теологические проблемы вызовут такой приступ возбуждения.
Он засмеялся.
- Боюсь, что это как раз я втянул их в эту беседу. Я недавно пытался обо всем этом думать, но вот ничего не придумал. А тут подвернулась такая возможность. Короче, испортил вашим приятелям хороший день.
Только теперь я понял, насколько ему не по себе; и на минуту мне даже показалось, что виной всему этот нелепый теологический спор в кафе. Но почти сразу я ответил себе, что этого не может быть.
- Жаль, что церковь закрыта, - сказал я, - я люблю армянские церкви. Там внутри удивительное чувство покоя.
- Да, - сказал Джованни, - я тоже.
Из холла послышался разноголосый шум, и наш дворик стал медленно наполняться крикливыми немецкими туристами. От многих из них уже сильно несло перегаром. Мы вернулись назад на улицу и снова вытянулись в шеренгу; я сказал Джованни, что было бы хорошо выйти из Старого города, но идя вслед за мной с интервалом в четыре или пять шагов, он меня не услышал. Через несколько десятков метров мы оказались под длинным многометровым пролетом каменной арки, одна стена которой была строго вертикальной, а другая имела форму дуги. В ее тени было прохладно, а с другой стороны сквозь просвет в форме четверти сферы уже было видно то место, где улица Армянского патриарха, достигнув южной стены города, сворачивала налево в сторону Сионских ворот. Мы повернули вместе с ней; вскоре ее глухие стены немного разошлись, и тротуар расширился; потом нырнули под внутреннюю арку, и мой взгляд на несколько секунд задержался на каменных гербах во внутреннем закрытом пространстве между арками ворот.
- Вы были на армянском кладбище? - спросил меня Джованни.
- Да, конечно, - сказал я, - вы ведь тоже?
Он кивнул.
- Прекрасно. Тогда туда и пойдем.
Повернув направо, мы стали спускаться по широкой пустой улице между южной стеной Старого города и северной стеной Сионской горы; я заметил, что Джованни обогнал меня на полшага. Но еще через несколько метров мы свернули налево и оказались на армянском кладбище. Джованни прошел в глубь кладбища, взглянул на небо и склонился над одним из камней. Навстречу нам вышел старый кладбищенский сторож. Без любопытства, но и без подозрения он посмотрел на нас.
- Вы не армяне? - спросил он.
- Нет, - ответил я, - но я был в Армении.
- Это хорошо, - сказал он. - Это хорошо, что вы были в Армении. Всегда хорошо видеть людей, которые были в Армении. А вы?
- Нет, - ответил Джованни, подходя к нам. - Я итальянец.
Сторожа это явно разочаровало, и он снова обратился ко мне.
- И где вы были?
- В разных местах. В Ереване, в Дилижане, на Севане, в Эчмиадзине, в Герате. Это давно было.
Он облокотился на вертикальный могильный камень и с недоверием посмотрел на меня. Опустил глаза, снова поднял.
- Вы помните, как называется такой камень? - спросил он.
- Да, - сказал я, - хачкар.
Мне показалось, что этот экзамен я выдержал. Сторож провел нас по кладбищу, вдоль высокой кладбищенской стены с остатками надписей и полусбитых рельефов, он показал нам самые старые захоронения и совсем новые могилы, еще раз посмотрел на нас и молча ушел. Кроме нас, на кладбище никого не было. Джованни нагнулся к одному из могильных камней, провел по нему рукой, снова выпрямился. "Requiescat in расе, - сказал он. - Requiem aeternam dona ei, Domine". Положил руку на камень, смахнул с него песок, потом посмотрел на свою ладонь. Мы отошли в сторону и сели на землю, прислонившись спиной к кладбищенской стене.
- Один мой друг, - сказал Джованни, снова прерывая молчание, - сказал мне, что Он мучает только тех, кто его любит. Ну или их больше, чем других. И что в этом есть своего рода утешение.
- И что вы про это думаете, - сказал я почти утвердительно.
- Боюсь, что ничего.
Мы снова замолчали. Пустынный коршун пролетел над нами в низком бреющем полете; где-то за нашими спинами закричал осел. Потом все стихло.
- Вы светский человек, - сказал Джованни, а я монах-иезуит. Так что, если я спрошу вас об одной вещи, в этом не будет ничего зазорного, да?
- Да.
- Я думаю, что само отношение к миру должно быть каким-то иным. Ну, например, вас наверное должна интересовать его судьба, то, что с ним будет. Не потому что вы строите планы на будущее или чего-то ждете от мира. Просто потому, что он менее чужой, что ли. Не то чтобы совсем дом, но и не эта пустота.
Он с надеждой посмотрел на меня, но мне было нечего ему сказать.
- Я ничего вам не могу сказать, Джованни, - ответил я, почти дословно повторив свои мысли.
- Почему? - спросил он.
- Потому что вы выбрали плохой объект для этого вопроса.
- Но почему?
- Вы хотите, чтобы я сказал правду?
- Да.
- У меня не осталось никаких чувств к этому миру, кроме отвращения.