- Да. Тоже было его жалко. Но я ничего не взял, меня сбросили со ступенек. Вы и представить не можете, какой мир огромный, когда вылетаешь из закрытого вагона! Небо такое высокое…
- … голубое…
- Вот именно, голубое, деревья так пахнут, лес - рукой подать! Кругом эсэсовцы с автоматами. Четверых отвели в сторону, а нас загнали в другой вагон. Теперь нас ехало сто двадцать, из них трое убитых и один раненый. Чуть не задохнулись в вагоне. Было так душно, что с потолка буквально вода лилась. Ни одного окошка, ничего, все забито досками. Мы кричали "воздуха", "воды", но когда там начали стрелять, все сразу успокоились. Потом повалились на пол, так и лежали как зарезанные поросята. Я снял с себя свитер, две сорочки. Все тело было облито потом. Из носу медленно текла кровь. В ушах шумело. Хотелось поскорей в Освенцим, ведь это означало на свежий воздух. Когда открыли дверь на перрон, с первым глотком воздуха ко мне полностью вернулись силы. Ночь была апрельская, звездная, холодная. Холода я не чувствовал, хотя натянул на себя совершенно мокрую сорочку. Кто-то сзади обнял меня и поцеловал. "Брат, брат", - шептал он. В черноте скрывавшего землю мрака светились ряды лагерных огней. Над ними рвалось ввысь тревожное рыжее пламя. Вокруг него тьма была еще гуще. Казалось, оно пылает где-то высоко в небе. "Крематорий", - пронесся шепот по рядам.
- Красиво говоришь, видно, что поэт, - одобрительно сказал Витек.
Мы шли в лагерь, несли трупы. Я слышал позади тяжелое дыхание людей и представлял себе, что за мной идет моя невеста. То и дело глухие удары. У самых ворот мне дали штыком в бедро. Больно не было, только сразу стало очень жарко. Кровь потекла по бедру и голени. Через несколько шагов мышцы одеревенели, и я стал хромать, конвоир эсэсовец ударил еще нескольких впереди меня и, когда мы входили в решетчатые ворота лагеря, сказал:
- Тут вам будет хороший отдых.
Было это в четверг ночью. А в понедельник я уже пошел на работу, за семь километров от лагеря. В Буды, телеграфные столбы носить. Нога болела - сил нет. Но отдых тут дают, ничего не скажешь!
- Ерунда все это, - сказал Витек, - евреям-то в поезде еще хуже приходится. Нечего тебе хвалиться.
Мнения разделились - и о том, кому хуже, и о евреях вообще.
- Евреи, они знаете какие, эти евреи! - вырвался вперед Сташек. - Увидите, они здесь, в своем же лагере, еще гешефт сделают! Они и в крематории, и в гетто - родную мать продадут за миску брюквы! Стоим мы как-то утром в рабочей команде, возле нас крематорная команда, парни что быки, жизнью довольны, еще бы нет! Рядом со мною мой друг Мойше, тот самый, кочегар. Он из Млавы, и я из Млавы, сами понимаете, земляки, значит, друзья и компаньоны, надежность и доверие. "Что с тобой, Мойше? Чего ты такой скучный?" - "Да вот, получил фотографию своей семьи". - "Чего ж ты огорчаешься, это же хорошо". - "Чтоб тебе подавиться таким "хорошо", я отца в печь отправил!" - "Не может быть!" - "Вот и может, отправил. Приехал он в эшелоне, увидел меня возле камеры, я туда людей загонял, он кинулся мне на шею, давай целовать и спрашивать, что тут будет, говорит, голодный, два дня ехали не евши. А тут начальник команды кричит, чтобы не задерживаться, работать надо! Что было делать! "Иди, говорю, отец, помойся в бане, а потом поговорим, видишь, теперь мне некогда". И отец пошел в камеру. А фотографию я потом вынул из его одежды. Вот и скажи, что тут хорошего, что я заимел фотографию?"
Мы рассмеялись. В общем-то, неплохо, что арийцев теперь не посылают в "газ". Что угодно, только не это.
- Раньше-то посылали, - сказал "здешний" санитар, который всегда к нам подсаживается. - Я в этом блоке уже давно, многое помню. Сколько через мои руки прошло народу в "газ", товарищей и знакомых из моего города! Уже и лиц не вспомнишь. Что говорить - масса! Но один случай, пожалуй, всю жизнь буду помнить. Был я тогда санитаром в амбулатории. Перевязки делаешь без особых стараний, известно, на всякие церемонии времени нет. Поковыряешь ему руку, или спину, или еще где - лигнин, повязка и пошел вон! Следующий! Даже на лицо не взглянешь. И никто не благодарит, потому не за что. Но однажды сделал я перевязку какой-то флегмоны и слышу, он уже в дверях говорит: "Спасибо, пан санитар!" Бледный такой паренек, худенький, еле держится на опухших ногах. Я потом пошел его навестить, суп принес. У него была флегмона на правой ягодице, потом на всем бедре, гною уйма. Мучился ужасно. Все плакал, говорил о матери. "Тише ты, - говорю ему, - у нас же тоже есть матери, а мы не плачем". Утешал его как мог, а он все горевал, что домой не вернется. Что я мог ему дать? Миску супа, а иногда кусок хлеба. Укрывал я Толечку, как мог, от селекции, но однажды его обнаружили, записали. Я сразу к нему пошел. У него был жар. Говорит: "Не беда, что меня в "газ". Видно, так надо. Но когда кончится война и ты переживешь ее…" - "Не знаю, Толечка, переживу ли", - перебил я его. "Переживешь, - настойчиво сказал он, - и поедешь к моей матери. После войны, наверно, не будет границ, не будет государств, не будет лагерей, люди не будут убивать друг друга. Ведь это есть наш последний бой, - сказал он со значением. - Последний, понимаешь?" - "Понимаю", - ответил я. "Поедешь к моей матери и скажешь ей, что я погиб. Ради того чтобы не было границ. Чтобы не было войны. Не было лагерей. Скажешь?" - "Скажу". - "Запомни: моя мать живет в Дальневосточном крае, город Хабаровск, улица Льва Толстого, двадцать пять, повтори". Я повторил. Пошел к старшему блока Шарому, он мог еще вычеркнуть Толечку из списка. А он дал мне по морде и вышвырнул из своей комнаты. Отправили Толечку в "газ". Шарый через несколько месяцев попал в эшелон. На прощанье попросил сигарет. Я подговорил народ, чтобы никто ему не давал. Не дали. Может, я плохо поступил, он же ехал на погибель в Маутхаузен. А адрес Толечкиной матери я хорошо запомнил: Дальневосточный край, город Хабаровск, улица Льва Толстого…
Мы молчали. Курт, обеспокоившись, спросил, в чем дело, он же и так из нашего разговора ничего не понимал. Витек ему изложил в двух словах:
- Говорим о лагере и о том, будет ли мир лучше. Ты бы тоже мог что-нибудь рассказать.
Курт, усмехаясь, посмотрел на нас и сказал медленно, чтобы все мы поняли:
- Расскажу очень короткую историю. Когда я был в Маутхаузене, там поймали двух беглецов, как раз в сочельник. Поставили на плацу виселицу, рядом с большой елью. Когда их вешали, собрали на апельплац весь лагерь. И зажгли огни на елке. Потом вышел вперед комендант лагеря, повернулся к заключенным и скомандовал:
- Haftlinge, Miitzen ab!
Мы сняли шапки. Комендант вместо традиционной новогодней речи сказал:
- Кто ведет себя как свинья, с тем будут обращаться как со свиньей. Haftlinge, Miitzen auf!
Мы надели шапки.
- Разойдись. Мы разошлись.
Молча, мы закурили сигареты. Каждый думал о своем.