Богат Евгений Михайлович - Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления стр 48.

Шрифт
Фон

Те, кто в этом доме жил, видели особенно подробно и четко, наверное, потому, что на слух воспринимать мир становилось все тяжелее. И вот увидели Коршуновы, что дочь Шеляткина, молодая учительница, подкатила к самому подъезду на такси. И не с тяжелыми сумками, и не в особо торжественный день - в будни и налегке, - и вышла небрежно, будто бы для нее это обычное было дело - возвращаться с работы вечером на такси. Их несказанно удивило тогда, что дочь рядового пенсионера, не успевшая сама заработать не на ковер даже - на пальто! - разрешает себе подобную роскошь. Тайн в доме этом не было, и поэтому их не терпели - теперь все делалось ясным и ослепительно безобразным. Он, Шеляткин, вытачивает что-то, выколачивая рубли!

Новая въедливая нота не утихала, и решили Коршуновы искать защиту у общественности - они пошли в домком. Домком же состоял не из небожителей, а из тех, кто был тоже достаточно вымотан шумом и мечтал, ввиду почтенного возраста, с особой силой, о тишине и покое. И уже через несколько часов к Шеляткину поднимались двое - Пустовойт и Пассек, члены домкома.

Шеляткин Василий Степанович после тяжелого инфаркта почти все время сидел дома, лишь изредка выходя в поликлинику или в библиотеку. В тот день он чувствовал себя лучше, может быть, потому, что тихо, морозно и солнечно было за окнами.

Он и сидел у окна с полураскрытой форточкой: дышал и читал…

Он читал Герцена.

Всю жизнь мучила Шеляткина странная, смешная мечта: осилить от первой до последней страницы хоть одно полное собрание сочинений большого писателя, классика. Именно от корки до корки и именно - Полное.

Когда после инфаркта он вышел на пенсию, мечта эта стала как наваждение. Была у Шеляткина домашняя библиотека, потому что любил он читать и раньше, а в библиотеке той были собрания сочинений: Л. Толстого, Чехова, Бунина… но неполные, без дневников, писем и вариантов, и - что наисущественнейше важно - не особенно многотомные. Шеляткину хотелось, чтобы томов было пятьдесят или хотя бы тридцать, а у него в библиотеке самым большим было двенадцатитомное Льва Николаевича собрание сочинений. А ему, повторяю, хотелось, чтобы томов было пятьдесят - или лучше даже сто! - потому что всю жизнь он верил: не помрет, не довершивши начатое. Когда родилась дочь, верил - вырастит до диплома. Когда, урывая для сна два-три часа, в войну конструировал, совершенствовал, отлаживал оружие, верил - доживет до Победы. Когда после войны экспериментировал у себя в конструкторском бюро, верил - будет искать новое, ну, хотя бы до пенсии… Он любил определять себе рубежи, венчающие тот или иной этап в жизни.

Вот только читать некогда было всю жизнь. А сейчас, после инфаркта, осложненного явлениями, которые укладывались в неприятные и тяжкопроизносимые формулы (например, "атеросклеротический и постинфарктный кардиосклероз"), верилось, что будет жить, пока не осилит Полное. В ворохе уныло-больничных формул, которыми определялось его нынешнее состояние, была, как это ни странно, одна наполненная сокровенным, дорогим ему смыслом: "стенокардия покоя и напряжения". Всю жизнь было страшное напряжение, и вот наступил покой, если и не сладостный из-за непрекращающихся, не утихающих почти никогда болей в сердце, то живой, живой Покой. И этот живой покой не кончится, пока он, Шеляткин, будет читать Полное.

В районной библиотеке, куда обратился он за советом, ему сообщили, что существует стотомное (Шеляткин даже задохнулся от удивления и радости) собрание сочинении Л. Н. Толстого, но (сердце упало с разбегу…) у них его нет и вообще оно - большая редкость, а из самых объемистых сочинений библиотека располагает собраниями Диккенса и Герцена, и в первом, и во втором по тридцать (вот совпадение - поди выбери) томов.

Читать Диккенса показалось ему не то чтобы несерьезным, а уж чересчур большой утехой, - может быть, по воспоминаниям детства, когда он читал его в первый и последний раз. И не привыкший к утехам и излишествам Шеляткин выбрал серьезного, основательного Герцена.

И открылась, и распахнулась перед ним опять целая жизнь - тридцать томов, как тридцать лет! Живи, дыши, думай. Поначалу, будучи не то чтобы педантом, но человеком систематическим, он чуть опечалился тем, что шли тома к нему не подряд: все время что-то было на руках. И поэтому ему выдавали после восьмого пятый том, а после четвертого второй, и получалось, что не читал он стройно и торжественно Полное, а будто бы пасьянсы из томов раскладывал, тоже вроде утехи, а потом даже обрадовался этой небольшой несуразности.

Возвращаясь к более раннему тому, он будто бы возвращался к более ранним стадиям собственной жизни. И она, жизнь, не только распахивалась на множество томов-лет в завтра, но и вдруг как-то таинственно уводила во вчера, делаясь еще объемнее, увлекательнее. Он жил будто бы в трех измерениях, и от этого переживание Герцена становилось особенно волнующим и личным.

Члены домкома Пустовойт и Пассек взошли на шеляткинскую жилплощадь с выражением мягкой, почти ласковой непреклонности на лицах, как некогда переступали порог дома отступника вестники инквизиции. Они начали с естественного, в сущности, но в доме этом странного, одновременно и наивного, и коварного вопроса: мешает ли ночью Шеляткину шум?

Шеляткин ответил чистосердечно, что не мешает, потому что с наступлением ночи он, наглотавшись успокоительных лекарств, зарывается головой меж двух больших подушек и уже ничего не слышит… Тогда был задан ему с виду невиннейший вопрос: а что же он, Шеляткин, улавливает, вынырнув из подушек? Шеляткин ответил без лукавства и без иронии, что улавливает теле- и радиопередачи, непосредственную игру на пианино и на нескольких гитарах, гул лифтов и, конечно, человеческие голоса - у соседей, на улице и на лестнице; а если вынырнет посреди ночи, то и шепот влюбленных в подъезде. И все это на широком и сочном фоне шума большого города, состоящего из рева автомашин и лязга трамваев.

Пустовойт и Пассек не удовольствовались этими достаточно подробными показаниями и тщательнейшим образом долго еще расспрашивали Шеляткина о шумах, - как, должно быть, в стародавние века расспрашивали инквизиторы юродивых о видениях… А Шеляткину хотелось вернуться к Герцену, к его "Дневнику 1842–1845 годов", который он читал сейчас с упоением.

"Небрежность людская позволяет насесть пыли, паутине на святейшие струны души".

Наконец Раиса Яковлевна Пассек задала самый существенный вопрос об электроприборах и механизмах, которыми Шеляткин располагает. Он педантично перечислил. Стиральная машина, пылесос, электробритва, радио- и телеаппаратура, большей частью безмолвствующая…

А пока он нудно перечислял, Ирина Александровна Пустовойт с исключительным интересом рассматривала одну из стен - она была украшена искусно вырезанными из дерева фигурами животных. "В художественном салоне покупали?" - мимолетно осведомилась Ирина Александровна. "Да нет… - чуть замешкался с ответом Шеляткин, и эта неловкость дорого стоила ему потом, - подарили мне это". - "Дорогой подарок", - то ли удивилась, то ли опечалилась Ирина Александровна. "От дальнего родственника с Урала. - Шеляткин вдруг почувствовал, что он оправдывается, и, еще не понимая, в чем его обвиняют, уже ощущал себя безнадежно виноватым. - С Урала, - зачем-то повторил он, - от дальнего родственника, балуется деревом". - "М-да…" Пустовойт и Пассек удалились в мрачной задумчивости. В их замедленном уходе была некая торжественность. Были они тоже, подобно Шеляткину, пенсионерами, но за ними стоял домком. А кто за Шеляткиным? Александр Иванович Герцен?..

А наутро остановил Шеляткина на улице у подъезда Трофим Петрович Павлюченков, занимавший некогда высокий пост в райпотребсоюзе, а ныне один из руководителей товарищеского суда. Шеляткин шел с туго набитым портфелем в библиотеку. "Постой, - задержал его Павлюченков, - ты - человек, я - человек, мы - люди…" Трофим Петрович был абсолютно трезв, он вообще не выносил алкоголя, но оттого, наверное, что был он на нервной работе, у него выработалась особая манера речи, жестикуляции и мимики, делавшая его похожим на пьяного. "Не торопись, - не отпускал он Шеляткина. - Ты - человек, я - человек. Тихо!.." А Шеляткину тяжело было стоять с увесистым портфелем, будто на сердце висело что-то. "Потом, Трофим Петрович…" - "Тихо! - непреклонно держал его Павлюченков. - Ты - человек, Коршуновы - люди, реши по-человечески, не шуми, не мсти", - "А за что же мне мстить?!" Шеляткин от удивления портфель чуть не уронил. "А за то, что они шумят", - с непринужденностью почти детской пояснил Павлюченков.

И тут Шеляткин не выдержал и, хотя было это совсем не к месту, пересказал собеседнику одну из вычитанных накануне и особенно дорогих ему мыслей Герцена: о том, что человеку нельзя никогда поддаваться "внешним фактам жизни", он должен сохранять человеческое достоинство в любой обстановке и в любых условиях. "Верно! - одобрил Павлюченков. - Ты - человек, я - человек, надо по-человечески…"

Шеляткин побрел в библиотеку, истаивая в густо и косо летящих хлопьях снега. И Павлюченков (он рассказал мне об этом через несколько месяцев, когда Шеляткина уже не было в живых) ощутил вдруг симпатию к тихому, интеллигентному, начитанному человеку. Симпатия эта из тишайшего ощущения развилась бы, возможно, в стойкое чувство, если бы Павлюченков не различил уже будто бы висящее в воздухе само по себе пятно портфеля, оно чернело, когда Шеляткин уже истаял… "Резьбу потащил, - подумал Павлюченков, - из дерева. Э! Да! Дело не в мести. Тихо!.." По роду бывшей работы Павлюченков понимал мощь экономических интересов и ее уважал. И пошел он к Анисье Ивановне Дубровиной, которую называли "хозяйкой микрорайона", хотя по видимости занимала она скромную должность киоскера Союзпечати.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора