Вотрин Валерий Генрихович - Жалитвослов стр 24.

Шрифт
Фон

- Мои собаки! - закричал Король. - Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Фолиаль, собаки не любят Смерть. Какая великая справедливость, что Смерть может входить в дворцы короля.

Гераскин произнес это и продолжал далее по тексту, но одна мысль билась в голове - я оговорился, сказал "справедливость" вместо "несправедливости"… как я мог это сказать? Хорошо еще, если никто не заметил.

Вот вошел Монах, и Король встал перед ним на колени. Вот явился Фолиаль, прозвучали его слова:

- Собаки виновны лишь в том, что мрачно приветствовали Смерть, эту грабительницу…

Пьеса шла своим чередом, и, кажется, никто ничего не заметил.

Карташев сидел в пятом ряду и обмирал. Играли так хорошо, что не хотелось пропустить ни звука. А колорит, декорации, этот полумрак подземелья. Когда же Фолиаль засмеялся в первый раз, Карташева продрал озноб. Он страстно пожалел, что не взял с собой свою записную книжку. Но теперь было поздно, ни одна мысль не выдержит такого смеха.

А со сцены неслись слова:

- Обман?

- Комедия!..

- Шут, должен ли я смеяться?

Зрители словно приросли к своим креслам. Что они делают с ними, эти двое? Что за актеры! И пьеса продолжалась, страшная пьеса, мрачный фарс. Словно вечность продолжался он и закончился в один миг. Это почувствовал Гераскин, но не зрители.

Король крикнул, указывая на шута:

- Эй, Урос, палач! После фарса - трагедия…

И вдруг увидел в пятом ряду знакомое лицо. Он не мог отвести от него глаз. Так то не Паскаль был…

- Мой шут, мой бедный шут! - воскликнул он, чувствуя боль в левой половине груди.

- Во имя неба, идемте!.. - произнес Монах.

- Да, у меня горе, отец мой, горе… - бросил он ответную реплику, не понимая, что говорит, и разразился смехом. Сценарий дописан, возникла в мозгу мысль. Жалеть не о чем. Пора на полку.

Только сейчас в углу он заметил фигуру. Посторонние на сцене, куда смотрит Штеллер?

Одетая в черное, она приблизилась к нему.

Сломал, безнадежно подумал Гераскин, пытаясь отдышаться, разорвать стеснившую грудь тяжесть. Только сейчас захотелось жить, захотелось написать другой сценарий, он уже знал, о чем.

Но она уже приблизилась, встала рядом, он видел, как ласково она ему кивает. Она была совсем не похожа на то, что описывают, он даже где-то видел ее. Боль внезапно отпустила. Боже, как хорошо! Она заметила это, подошла вплотную.

- Пойдем попляшем, - произнесла Смерть, властно беря его за руку.

Жалитвослов
(Повесть)

1

Чуть свет ребенок за стеной проснулся и захныкал. Он был голоден и, словно не понимая, что перешел из одной яви в другую, где нужно есть, чтобы существовать, хныкал сначала нерешительно, как будто сомневаясь в своем праве на материнскую грудь. Его тонкий голос делал краткие, совсем осознанные паузы, предназначенные, казалось, для того, чтобы вслушаться, выяснить, услышали ли. После каждой паузы голос его становился все громче и капризнее, пока в какой-то момент не зашелся в захлебывающемся вопле: маленькое существо, отбросив в сторону всяческие экивоки, желало утолить свой голод. Скрипнула кровать, кто-то с вздохом прошел за стеной, заговорил ласково, и тотчас же все это - ласковое "гули-гули", хныканье, скрип кроватки, - потонуло в новом звуке. Были в нем тот же голод, то же нетерпение, та же жажда существовать, но только будто пропущенные сквозь огромный динамик, - на ближней фабрике ревел гудок, созывая людей на работу, и торопливо стали зажигаться окна в соседних домах. Кровать за стеной крякнула, спустя короткое время, когда гудок уже смолк, в ванной кто-то зашелся тяжким утренним кашлем, вполголоса, привычно, ругнул треклятый сок. Был шестой час утра, суконно-серого и волглого.

Неподвижно, с открытыми глазами, лежал в светлеющих сумерках Кметов на своей кровати и думал о том, что еще совсем недавно никто не подозревал о существовании маленького голодного человеческого дитяти. А теперь оно заявляет о своем появлении в мире так громко, что беспокоит за стеной соседей, и те начинают задаваться разными вопросами, в числе которых немалое место занимают размышления чисто философские - о краткодневности, о тщете, о размерах вознаграждения. Еще недавно он ничего не знал о маленьком существе, а теперь знает уже и о том, что его зовут Митя, и что от роду ему два с половиной месяца, и что у него часто болит животик. И с детского пищеварения перескочил Кметов мыслями на сок. В прошлом месяце цены на воду опять подскочили, а на сок упали, что, безусловно, имеет под собой основания. "Экономика? Саботаж?" - думал Кметов, неподвижно лежа на своей кровати и зная, что гудок зовет не его, а рабочих, отца Мити зовет.

Лет Кметову было ровно тридцать. По профессии был он инженер пескоструйных машин, - профессия заметная и уважаемая, и тетка его, Калерия Владимировна, воспитывавшая его до десяти лет, а потом отдавшая его на правах опекунши в интернат, наверное, очень гордилась бы тем, что ее Сережа выбился в люди. Ребенком Кметов частенько расспрашивал ее, кем были его родители, но суховатая Калерия Владимировна лишь показывала ему старые фотографии да скупо роняла: "Они уехали на запад, дитя." Позднее Кметов узнал, что под этим она имела в виду что-то совершенно другое, его тогдашнему детскому пониманию недоступное. Со своими товарищами по интернату он не раз обсуждал это. Их собственные родители кто пил, а кто прямо не просыхал, от чего некоторые умерли. В случае с Кметовым сошлись на автокатастрофе - было в этом что-то романтическое. Этот ореол окутывал его на протяжении всей учебы в интернате, выделяя его среди одноклассников. Но и сам он держался особняком и больше всего любил машины в котельной - сказывались будущие пристрастия. "Инженером будет", - говорили преподаватели.

На шестом году пребывания его в интернате он пришел навестить тетку, но обнаружил, что в ее квартире живут другие люди, которые объяснили ему, что прежняя хозяйка уехала на запад. Им было жаль его, худого замкнутого подростка в инженерской фуражке, но в квартиру его не пригласили. За их плечами он разглядел теткин буфет с нетронутыми сервизами и висящий над ним портрет зобастого пучеглазого старика, покойного мужа Калерии Владимировны. Потом дверь захлопнулась. Он, помнится, постоял в нерешительности. У тетки никогда не было машины, она и водить-то не умела, так что представить себе, что ее ждала благородная участь быть раздавленной красавцем-автомобилем, было невозможно. Весь вид теткин, ее апоплексичность, пухлые руки, манера грассировать и произносить "пионэр", "дэльфин", - все это так не вязалось с машинами, что он заплакал. Как могла она уехать без него? Она дура, дура, дура!

Впрочем, обида скоро забылась, потому что учеба требовала от него всех сил. Он их и приложил, да так, что к окончанию интерната ему предложили стипендию и место в университете. "Мы же говорили!" - говорили преподаватели, даже те, которые ничего не говорили. Кметов поступил на технический факультет и носил теперь инженерскую фуражку с полным правом.

Лет ему тогда было семнадцать. У него был тонкий нос и тонкие губы, придававшие его лицу выражение вежливого и согласного внимания. "Его родители погибли в автокатастрофе", - шептались девушки. Кметов, с его замкнутостью и инженерской фуражкой, им нравился. У него были темные глаза с длинными ресницами. Он чуть сутулился - от неуверенности и привычки склоняться перед машинами. С некоторыми однокурсницами он встречался, но это не принесло ему душевного спокойствия. Встретить бы одну, единственную, думал он, глядя на машины. Так, не заметив, он стал лиценциатом и инженером.

Лет ему было двадцать два. В университете он немного набрал мяса и приосанился, во взгляде появилось что-то, что было неведомо Калерии Владимировне, рот сложился в спокойную полуулыбку, - он успел поработать то там, то здесь и даже немного поначальствовать, ведь тогда был недостаток в инженерах. Поэтому к окончанию ему не надо было рассылать бумаги и бегать по присутствиям, он просто пошел на знакомую фабрику, где его сразу приняли помощником главного инженера. Фабрика выпускала военную амуницию, и здесь он проработал три года, успев порядком соскучиться по пескоструйным машинам. Потом фабрику объединили с другой, которая выпускала амуницию для гражданского населения, и он не видел пескоструйных машин еще четыре года. Они даже начали сниться ему по ночам, - сильные, прекрасные создания, способные выбрасывать песок на десятки метров равномерным слоем. Иногда он плакал во сне. Он знал, что вряд ли увидит их, вряд ли притронется. Времена были не те.

Времена и вправду были не те. Родина росла. В своем росте и развитии она оглядывалась и замечала, что другие родины тоже растут. Расти надо было еще. У правительства были большие планы, и в них не было места пескоструйным машинам. На заседаниях правительства принимались широкомасштабные программы по борьбе с дефицитом - и по утрам выплескивались в газеты. Можно и нужно было перегнать всех, - эта установка завладела умами, даже доминошники, праздные люди, резавшиеся в козла, обсуждали в перерывах государственные стратегии.

Лет Кметову было двадцать девять. В один день его вызвал к себе директор фабрики, человек страшного государственного значения фон Гакке. Говорили, что ночи он проводит на важных правительственных собраниях, что его прочат чуть ли не в министры. Когда Кметов вошел, фон Гакке сидел за своим удивительно пустым столом и что-то писал.

- Разрешите, Юлий Павлович? - спросил Кметов.

Директор быстро убрал бумагу в стол и поднялся.

- Входите, входите, Сергей Михайлович, - резко проговорил он. Кметов опустился в кресло и с замиранием сердца стал ждать.

Директор расхаживал по кабинету.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора