25
Так Альбина стала нищенкой. Место ей определили на улице, в квартале от одного из центральных городских "Гастрономов"; народу здесь было много всегда, и монетки на расстеленную перед нею на асфальте темную тряпицу летели постоянно, пусть и не очень часто, но и без особенных перерывов: и десятчики, и пятнадчики, и двадцатчики, а если медь, то сразу несколько монет. Иногда кидали и рубли, что случалось все-таки редко, а молодые шикарные люди в стильных длинных пальто с поясами, которых во множестве развелось за последний год, давали и по трояку, – если бывали с женщинами. Обычно это проиходило следующим образом: они проходили мимо Альбины, будто ее и не существовало, вдруг останавливались шагах в пяти, спутница молодого человека что-то говорила ему, он оглядывался, потом перебрасывался с женщиной парой слов, а затем, оставив спутницу там, где остановились, доставая на ходу портмоне, возвращался в Альбине и безмолвно, не наклоняясь, бросал купюру планировать на расстеленную тряпицу. Наряд из двух милиционеров, несших дежурство неподалеку от Альбины, на углу перекрестка, где была трамвайная остановка, сходились трамвайные пути, и народ там по-вокзальному кипел, словно б не замечал ее, совершая обход прилегающих к перекрестку людных участков улиц, только кто-нибудь из милиционеров, приблизившись, вдруг начинал почему-то звучно постукивать себя по ноге висящей на кисти черной резиновой дубинкой.
Просидев, сколько у нее хватало сил и собрав достаточную, по ее разумению, на сегодня сумму, Альбина поднималась и шла в определенный ей магазин менять мелочь на купюры. Для обмена ей был назначен маленький магазинчик на тихой малолюдной улице, она заходила вовнутрь, за прилавок, разыскивала замдиректора, толстотелую, крутощекую бабу, та, если чем была занята, велела ждать, а нет, – сразу подхватывалась, вела к стоявшим у себя в закутке весам, взвешивала Альбинину мелочь – отдельно серебро, отдельно медь – и отсчитывала затем положенное количество бумажных денег.
Раз в неделю, в строго установленный час, она должна была отдать обговоренную сумму человеку, который ждал ее в одном из городских парков культуры и отдыха на скамейке около скульптуры гипсового дискобола. За неделю положено ей было отдать четыреста рублей. Четыреста разделить на семь или на шесть, – получалось, подсчитала она, ей требовалось собирать в день не меньше семидесяти рублей; случались дни, особенно в непогоду, когда она не набирала этой суммы, но бывали такие, когда набирала по нескольку раз столько.
Собирать милостыню, чтобы ее никто не опознал, она ходила в чужой одежде, выменяв у маниакальщицы свой приличный шерстяной костюм из сумки на какой-то темно-серый, почти черный балахон, напоминавший своим видом о монашестве, и совершенно черный груботканый платок, который надевала на голову кульком – так, что лицо ее все утопало в его глубине, скрываясь в тени, как в коконе, да еще ваксила тушью подглазья, чтобы исказить собственно черты лица, и сидела на тротуаре, всегда опустив взгляд в асфальт перед собой. Может быть, проходили мимо и даже бросали ей монетки на расстеленный платок сыновья, – но ни они не могли признать ее, ни она, наблюдающая, в основном, лишь ноги, не могла бы утверждать, что кто-то из сыновей действительно прошел мимо.
Поменяв в магазине у замдиректорши звенящую мелочь на беззвучные купюры, она заходила в облюбованный двухэтажный дом рядом, поднималась на чердачную площадку лестничного марша и здесь стаскивала с себя нищенскую одежду, убирая ее в большой полиэтиленовый пакет. Под нищенским одеянием она носила одежду обычную, и процесс перевоплощения занимал не более полминуты. Но тени вокруг глаз она не стирала, и остаться без платка тоже не решалась, – она лишь заменяла черный на темно-коричневый в цветочках и повязывала его таким же кульком, что и нищенский.
Следующим делом, которое она совершала, было посещение газетного киоска, где для нее оставляли набор газет, который она покупала ежедневно. Она договорилась с киоскером об этом в первый же день, как села просить милостыню, давала за газеты двойную цену, и киоскер никогда не подводил ее, всегда весь набор газет был подготовлен, и еще всегда же предлагал что-нибудь дополнительное: "А вот "Неделя", еженедельное приложение к "Известиям", очень интересная статья про итальянскую мафию, не желаете?" Она отказывалась. Не интересовала ее никакая итальянская мафия. Ее интересовало одно: Его дела, – и она покупала газеты только из-за Него.
Взяв в киоске газеты, она садилась на трамвай, проезжала три остановки и, сойдя, отправлялась в обнаруженную ею диетическую столовую, где в эту пору, когда она приходила, народу почти не было, сплошь пустые пластмассовые столы, и сиди после обеда, читая газеты, хоть целый час, – никто не гнал.
Однако одних газет ей не хватало, ей требовалось видеть Его, и после столовой она ехала автобусом в специализированный магазин радиотоваров, – там в квадратных ячейках на стеллажах стояли исчезнувшие отовсюду телевизоры, которые в этом магазине продавали по некоей особой разнарядке только участникам Великой Отечественной войны, три-четыре телевизора были всегда включены, и она проводила около них время, оставшееся до закрытия магазина. Магазин закрывался в семь часов, и, выйдя из него, она ехала в центральный городской универмаг, работавший до девяти: там раз-другой в неделю телевизоры тоже появлялись в продаже, и тогда в восемь вечера можно было посмотреть новую информационную программу, которая стала выходить в дополнение к основной, девятичасовой, только по другому каналу.
Бегство ее из больницы, как она смогла убедиться в том почти незамедлительно, оказалось совершенно оправданным. Тот клювоносый, в тонкой оправы очках на хомячьем лице, пытавшийся навредить Ему, ослабить Его, был повержен Им, как тряпичная кукла, как огородное пугало, возомнившее себя под порывами ветра, шевелившими его, действительно живым существом, – она видела в магазине радиотоваров Его выступление, когда Он топтал клювоносого, показывая тому его место, и все в ней захлебывалось и заходилось радостью: спасен, спасен, спасен!
О, это были удивительно счастливые дни. Как крылья носили ее, она чувствовала себя и в самом деле едва не птицей, такая легкость была в груди – хотелось разбежаться, замахать руками и взмыть в воздух.
И погода, едва обрела свободу, тоже тотчас переменилась, весна словно бы обрела силы, температура скакнула за один день к двадцати градусам, снег стаял во мгновение ока, асфальт повсюду сделался сух, земля запарила, подсыхая, и в одно утро, приехав в город, чтобы переодеться на чердачной площадке и сесть на своем месте просить милостыню, Альбина увидела, что очистившиеся газоны окурились нежным зеленым дымком.
Поле, однако, через которое пролегал единственный путь до землянки, совершенно раскисло, и Альбине пришлось искать себе по магазинам сапоги – магазины были пусты, голые полки с пирамидками пластмассовых плоских банок с обувным кремом, – и в конце концов она купила их с рук на городском рынке. По утрам, выходя на шоссе, она снимала сапоги, клала их по примеру маниакальщицы в плотный полиэтиленовый пакет и, так же, как та, прятала пакет в кустах. Возвращаясь в землянку, она совершала обратную процедуру; почему-то в этой ее новой, неожиданной жизни больше всего ей не нравилось, раздражало необычайно – данная вот необходимость постоянного переобувания посреди дороги, и она все ждала, не могла дождаться, когда поле подсохнет настолько, что можно будет пересечь его, не переобуваясь.
В обязанности ее входило приносить овощи и воду в белой пластмассовой фляге. Без овощей иной день можно было и прийти, а вода требовалась ежедневно, и она всегда возвращалась нагруженная. Спала она на полуразвалившейся раскладушке, которую приволок любовник маниакальщицы, – впрочем, та неизменно называла его только ёкарем, и никак по-другому. Из-за того, что она называла его так, Альбина некоторое время опасалась, что придется терпеть рядом с собой их возню, но маниакальщица, по каким-то своим причинам, почти всегда дежурила ночью, возвращалась утром, и любовник ее приходил к ней обычно в дневную пору, а ночи Альбина проводила в землянке одна.
Раз, проходя мимо застекленного стенда на стене дома с наклеенными внутри листовками, крупная типографская надпись на которых гласила: "Их разыскивает милиция", – она, словно бы повинуясь некоему невнятному зову, остановилась, стала просматривать листовки под стеклом, одну за другой, и на третьей или четвертой увидела свою фотографию. Только на ее листовке текст гласил: "Помогите найти человека", – и вместо слов "за совершение тяжкого преступления" стояло: "потерялась". Альбина читала, перечитывала текст – и будто не про себя читала, будто не про нее писалось, про кого-то другого. Фотография была ее, ее была фамилия и имя, но она, читавшая все это, она не имела к пропавшей женщине никакого отношения. Прошлого не существовало, прошлое осталось за некой чертой, которой отсеклось от нее нынешней напрочь, она нынешняя и она прежняя – были совершенно разные люди.
И такая уверенность была в ней, что между женщиной на портрете и между собственно ею нет ничего общего, что она даже не запаниковала – вдруг ее опознают, ничуть не обеспокоилась объявленным розыском: не опознавали до того – не опознают и впредь.
А весна между тем все неудержимей рвалась к лету, раскрылись почки на деревьях в городе, а немного спустя зазеленел и лес, прокатились майские праздники, потом праздник Победы, и в один прекрасный день Альбина неожиданно обнаружила, что можно, наконец, пересечь поле и без сапог.