Ведь Он же был напрочь лишен ее внимания все последнее время! Эта ее нынешняя жизнь здесь съедала ее всю, без остатка, растворяла ее в тысячах бытовых забот, будто в какой-нибудь серной кислоте, сжирала все ее дни, все ее силы, – ее не оставалось на Него ни капли! Ей нужно было колоть дрова, щепать лучину, носить воду, выносить помои, готовить себе еду и очищать кастрюли от сажи, которой они покрывались в мгновение ока, поставь их только раз на огонь, а еще и стирать, и устраивать себе баню в таких условиях – ей беспрерывно нужно было крутиться белкой, чтобы обеспечить свое существование здесь, и ее уже не хватало даже на то, чтобы смотреть, хоть вполглаза, информационную программу по телевизору каждый вечер! И это еще лишь предзимье, а когда грянет действительно зима? И, уходя отсюда в поссовет, там она тоже только и думала о печи, о лучине, о ведре с помоями – не забыла ли вынести, чтобы потом в комнате не пахло, о ведре с водой – не забыла ли поднять его на печь, чтобы лед не взялся броневой коркой… этот ее быт здесь замкнул всю ее жизнь на себя, загнал ее в себя, как в клетку, и что тогда за смысл был в ее жизни здесь, польза ли была от этой жизни?
И после, лежа в не успевшей нахолодиться постели – так быстро скакнула в нее обратно, – слушая в темноте, как, потрескивая, разгорается в печи огонь, глядя на первые слабые отсветы его на потолке, она поняла: Он упущен ею. Что она наделала, как так получилось?! Такого не случалось еще никогда, даже в пору ее сумасшествия с этим проклятым афганцем, оказавшимся сыном Гали-молочницы. Она упустила Его, несомненно, – и безусловным свидетельством тому являлось то, что Он делал сейчас. Он сдавал позицию за позицией, программа реформ, которую еще в конце лета и начале осени Он одобрял, была им оставлена без поддержки, а оставляя ее без поддержки, Он оставался без поддержки сам, окончательно и навсегда расходился с тем хитроглоазым, с круто-завитым пепельным клоком волос на лбу. Он рубил сук, на котором единственно и мог усидеть, рубил, чтобы с неизбежностью рухнуть, – это было так очевидно, почему Он не видел этого?!
Впрочем, вопрос – почему Он не видел? – прозвучал в ней риторически. Она знала почему. Потому что ее недоставало на Него. Качели носились, маховики вращались, но то было действие инерции, она оставила их движение без своего попечения, и если в происшедшем есть чья вина, то это ее. Ее, и ничья больше.
Печь уже разгорелась, поленья уже полыхали вовсю, стреляя разрывающимися волокнами и шипя изливающимся соком. Альбина вскочила с постели, всунулась ногами в валенки, распахнула топку и бросила туда еще несколько поленьев, хотя в том не было пока никакой надобности. Ее лихорадило, сотрясало ознобом, но происходило это сейчас совсем не от холода.
Она попалась в ловушку, вот что. Да, это несомненно и точно: она попалась в ловушку. И все так ловко было подстроено, вход в нее выглядел столь естественно, что она заскочила вовнутрь, совершенно не заметив того; заскочила, дверца захлопнулась – а она даже не услышала ничего. Прогнала от себя Нину, сошлась с бухгалтершей, кто для нее была бухгалтерша? – да никто! а она сошлась с нею! И ведь это бухгалтерша, не кто другая, подсунула ей знахарку. И что за бред наговорила знахарка, что за чушь? А она поверила ей, и не просто поверила, – а как глаза открылись, но на что открылись, что она увидела? Мираж, который приняла за реальность! Ловушка, все это была ловушка, и она далась поймать себя!
Альбина легла обратно в постель, постель по-прежнему хранила ее тепло, а от печки начал исходить не сильный еще, но явный жар, однако дрожь все не оставляла ее. Она сворачивалась калачиком, забиралась под одеяло с головой, но ничего не помогало, лоб, как повязкой, стягивало жуткой болью, и внутри нее все повторялось почти рыданием: что же делать теперь, что же делать?! Она видела теперь: жить здесь невозможно. Жить здесь и дальше – только во вред Ему, жить здесь и дальше – наверняка уже ничего не исправить, надо было немедленно выбираться отсюда, но куда? снова к бухгалтерше? Нет, отныне это исключено, какая бухгалтерша!
Днем ей на работу позвонил старший сын. Ни разу за все время, как она ушла из дома, он не звонил ей и не появлялся здесь в поссовете; муж, тот, особенно поначалу, и названивал, и появлялся, и несколько раз, затрудняясь звонком, приходил даже младший сын, а старший – не объявлялся ни разу.
Он звонил, чтобы сообщить, что она стала бабушкой.
– Родила уже? – удивилась Альбина.
– Почему "уже"? – оскорбленно произнес сын. – Три недели задержки, я тут на ушах стоял. Стимулировать не хотели, взяток пришлось насовать, не думал никогда, что так берут.
– А что такое? – снова удивилась она. – Разве отец не устроил ее в их роддом?
– Какой "их", ты что! – сказал, как ругнулся, сын. – Нет у них больше роддома, в народное пользование пришлось отдать. Так пойдет, скоро и поликлиники вообще не останется.
– Кто? Мальчик, девочка? – поинтересовалась Альбина.
Девочка, ответил сын. Сообщил вес, рост, помыкал что-то еще про самочувствие жены и спросил – то, ради чего, конечно же и звонил:
– Ты скажи, а то если нет, то я ее мать вызывать буду. Нянчиться поможешь? Придешь домой, нет? Только прямо скажи, мне без крутежа ответ нужен. Да – нет.
Альбине перехватило горло. Она не могла ничего ответить и боялась, что сейчас разрыдается. Этого она и хотела после нынешней ночи: вернуться. Только не знала, как можно устроить свое возвращение, не видела способа. И думала уже, что ничего не получится, придется оставаться в этом дощатом холодильнике. Не возвращаться же побитой собакой с поджатым хвостом.
– Ну ты чего там? – крикнул в трубке сын. – Да? Нет? У меня времени на твои размышления – ни минуты. "Нет", так я ее матери звоню, вызываю.
– Да, – совершенно онемевшими губами выговорила Альбина.
– Что? – не понял сын. – Да?
– Да, – подтвердила Альбина. И нашла силы, слицемерничала: – Ради внучки.
22
Первой увидела эту мертвую собаку она.
Было сумеречное раннее утро, солнце, еще не вышедшие из-за земной кромки, подняло лучами ночную темь пока лишь над самым горизонтом, небо в той стороне обозначилось перевивами сизослоистых облаков, а тут, над головою, еще было единой мглистой пеленой, света, чтобы придать очертаниям предметов достаточную резкость, не хватало, и она, вглядываясь в темное размытое пятно на сером снегу около уличной изгороди, все не могла ответить себе с определенностью: действительно ли то собака, или нет. Вполне это могла оказаться и просто какая-нибудь тряпка, и кусок рубероида, давно валявшийся там и на который, при ясном дневном освещении, глаз не обращал никакого внимания.
Был первый день новогодних праздников, тридцатое декабря, воскресенье; минувшую субботу как выходной день специальным указом правительства перенесли на понедельник, тридцать первое, и впереди простиралось целых три нерабочих дня – невиданная для зимы, чрезвычайная роскошь, беспримерный новогодний праздник. Все в доме спали. Спала б и она, но после утреннего кормления невестка, как было договорено с вечера, принесла ей девочку и отправилась к себе в комнату отдыхать, провести несколько часов без забот, девочка спустя недолгое время обмаралась, Альбина распеленала ее, подмыла под струей воды в ванной, вытерла, смазала промежность от раздражения детским кремом, снова запеленала, поносила на руках, усыпляя, положила к себе в постель под одеяло и пошла в ванную замыть обмаранные пеленки. Звук льющейся из крана воды вызвал в ней чувство жажды, выйдя из ванной, она свернула на кухню, налила себе из начатой бутылки полстакана минералки и, цедя ее маленькими глотками, подошла к блекло-лиловому окну.
Нет, просто кусок какой-нибудь дряни, решила она. Мусор какой-нибудь.
Она вернулась к себе в спальню, вытащила из губ недовольно зачмокавшей, но тут же смирившейся с утратой и успокоившейся внучки пустышку, легла рядом и закрыла глаза. Муж, как возвратилась домой, спал на диване в столовой, и она испытывала чувство блаженства, ложась на их широкую супружескую кровать не с ним, а с маленьким, беспомощным, сладковато-кисло пахнущим материнским молоком существом.
И однако вновь заснуть ей не удавалось. Темное пятно на снегу стояло против воли перед глазами и мучило вопросом: а вдруг собака? Если это тряпка или кусок рубероида, валявшиеся там бог знает сколько и примелькавшиеся глазу при дневном свете, почему их не замело снегом? А если их принесло ветром сегодня ночью, то как могло переметнуть через довольно высокую изгородь, когда, вероятней всего, прибило бы к ее основанию? Потом ей подумалось, а может быть, то просто игра ночных теней? И, только подумалось, тотчас так и стало казаться: безусловно, игра теней, и ничего больше.
Но, чтобы успокоиться и заснуть, нужно было окончательно удостовериться в этом.
Она снова поднялась и пошла обратно на кухню.