В воскресенье она целый день вспоминала, как ходила вчера на лыжах. Вспоминался морозный жар щек, обдутых студеным ветром, вспоминалось, как понесло на одном спуске и думала, что не удержится на ногах, а удержалась, вспоминалась чудесной, почти идеально круглой формы опушка, вдруг открывшаяся взору… и все остальное, что было в жизни, меркло перед этими воспоминаниями, виделось словно бы сквозь их пелену, как бы растворялось в них, и хотелось вновь быть на лыжах, вновь очутиться в лесу, в его величественном умиротворяющем молчании, вновь утомлять себя восхитительной одновременной работой рук и ног, рук и ног, катя себя по желобчатой убитой колее, отталкиваясь палками от рыхлых обочин…
И так велико было ее нетерпение, что спустя два дня, прямо в середине недели, сочинивши для председателя поссовета по телефону какую-то невнятную историю, почему ей совершенно необходимо остаться дома, она не вернулась на работу после обеденного перерыва и, не дождавшись возвращения сына из школы, закрыв дом, ушла в лес. День был будний, и народу в лесу совсем не оказалось, за все время, что она провела в нем, ей встретилось всего два или три лыжника, но за прошлый раз она уже привыкла к лесу, как бы обжилась в нем, почувствовала своим, узнавала деревья, овраги, спуски с подъемами, поляны и скрещения лыжен, – лес сделался знакомым и не пугал ее.
Она стала ходить на лыжах регулярно. Два, а иногда и три раза в неделю. В субботу-воскресенье – непременно, и еще в будни, договариваясь с председателем, что после обеда на работу не выйдет. Никаких хитроумных объяснений, для чего ей нужно прогулять работу, она больше не выдумывала, врач предписал ей как лечение лыжи, сказала она председателю – самую что ни на есть настоящую правду, – а темнеет рано, и после работы в лес уже не пойдешь. Конечно же, если б не муж, никаких лыж в будни Альбине не видеть, но не разрешить ей уходить с работы – означало рисковать отношениями с ее мужем, и председатель не мог позволить себе такой роскоши.
Жизнь ее будто свернулась клубком, спрятав внутри все, что не имело отношения к лыжам, на поверхности не осталось ничего, кроме лыж, лыжи сделались всем, всей ее жизнью.
В день, когда собиралась отправиться в лес, она каждый раз поднималась с заботой, как наилучшим образом устроить первую половину дня, сделать из того, что в любом случае необходимо, побольше, дабы ее отсутствие на работе во второй половине не слишком бы сказывалось на делах. Она просыпалась – мысль об этом уже стояла в сознании, заслоняя собой весь горизонт начинающего дня, не позволяя отвлечься ни на что другое, а потом, в поссовете, всю эту первую половину дня жила предвкушением своего лесного похода, смаковала вопоминания о походах прошлых, видела себя то в одном месте лыжни, то в другом. Миг, когда становилась на лыжи, был словно бы мигом некоего освобождения – она будто сбрасывала с себя все свое прошлое, что было прожито, все возможное будущее, и оставались только лыжи, это их свистяще-поскрипывающее скольжение, эти еловые лапы в барских шапках снега, этот графит голых ветвей лиственных, она забывала о себе, о семье, о времени – обо всем, и возвращалась к реальности только от немоты в мышцах, когда ноги почти не двигались. И когда после возвращалась домой, не было уже дела ни до чего – лишь бы дотянуть день до ночи, сделать какие-то самые необходимые домашние работы и упасть в постель.
А на следующий день все тело ломило и ныло от вчерашней усталости, ноги подгибались, движения были заторможены, и не было сил двигаться по-иному; на то лишь их и оставалось, чтобы перемогать эту свою немощь. А там вновь подступил срок лыжам, – и все повторялось; если же отправиться в намеченный день на лыжах не удавалось, день проходил в томлении по ним, в нетерпеливом ожидании дня нового, когда точно получится выйти в лес; и так неделя перетекала в неделю, и каждая наступившая полной копией повторяла собой ушедшую.
Это было похоже на что-то вроде анабиоза, на какое-то подобие непроходящего лунатического сна, и она отдавала себе в том полный отчет, но, отдавая, ничуть не хотела выходить из того состояния. в каком находилась, ей было хорошо в нем, она чувствовала себя как бы объятой неким тесным, ласковым, теплым лоном, – возможно, так ей было в материнской утробе, и это ее нынешнее ощущение являлось воспоминанием о ней.
С каждым разом она ходила на лыжах все лучше, могла пройти теперь много больше, чем в первые выходы, вспоминались забытые навыки, возвращалось прежнее, молодое умение, и она постоянно обновляла маршруты прогулок, удлиняла их, расширяла тот первоначальный район, который был ею освоен, попадая в места, где никогда прежде бывать ей не доводилось, заново, по сути, открывая для себя окрестности поселка, в котором были прожиты годы и годы.
В одну из таких своих будних прогулок она встретилась в лесу с Семеном-молочником. Из лесной чащобы, со снежной целины вышли неожиданно к накатанной беговой лыжне необычно широкие лыжные следы, влились, потоптавшись на месте, в эту накатанную лыжню, разом расширив ее едва не вдвое, и с километр, пожалуй, Альбина шла по непомерно широкой для ее узких спортивных лыж колее – с чувством, будто надела обувь не по размеру, – потом широкие лыжи выступили с лыжни и снова ушли по целине, исчезнув в зарослях, но буквально через сотню метров вернулись, пересекли накатанный след и ушли в другую сторону, чтобы, однако, вернуться и вновь влиться в лыжню через следующие сто метров, а там, спустя минуту, впереди, на перекрестье лыжных путей она увидела стоящую мужскую фигуру. Вернее, не стоящую даже, а топчущуюся: мужчина переступал лыжами, поворачивался в одну сторону, в другую, отъезжал немного вбок и снова оглядывался – будто он что-то потерял и сейчас искал. Альбине сделалось не по себе. Не столько от странного поведения мужчины, сколько от того, что это, вероятней всего, был тот самый обладатель широких лыж. Человек на широких лыжах внушал опасение уже такими необычными лыжами. Инстинктивно она было замедлила шаг, поймала себя на этом – и вернулась к прежнему ритму. Поворачивать и убегать не имело смысла: слишком малое расстояние разделяло их, и если б мужчина вдруг решил броситься за ней вдогонку, настигнуть ее ничего бы ему не стоило.
Мужчина тоже заметил Альбину, повернулся к ней лицом, посмотрел из-под ладони, и когда расстояние между ними сократилось метров до сорока, она узнала Семена.
– О, кого зрю! – зашумел Семен, когда она еще подходила к нему. – Альбина Евгеньевна! Сударыня-барыня! Физкультурой занимаемся? Здоровье укрепляем?
Альбина не видела его уже довольно давно. Все коровы у него нынешний год были стельные, и за молоком она сейчас не ходила.
– Тоже, вижу, физкультурничаете, – ответила она ему, останавливаясь.
– Это как сказать, как сказать! – с удовольствием, как всегда, посыпал словами Семен, раздаваясь своим пухлым круглым лицом вширь – как бы улыбаясь. – Кто физкультурничает, здоровье укрепляет, а кто по делам, по заботам… наоборот – здоровье тратит.
– Как это вы его тратите?
– Как, как! Так! У меня, милая вы моя Альбина Евгеньевна, что, время есть по лесам разгуливать? Я не просто так, я – не как вы. Я хожу, присматриваю, где коровок летом пасти буду. На лыжах-то зимой сподобней обойти? То-то! А вы: физкультурой! Это вы физкультурой, а мне летом коровок пасти. Это вы бездельники, а я пашу. За молочком-то, поди, коровы растелятся, прибежите, соскучились, поди, уже по молочку?
– Соскучились, прибежим, – сказала Альбина.
– Во, то-то! А Семен вам, между прочим, цену-то еще поднимет. Поднимет-поднимет цену, будьте уверены, готовьте карман, куда денетесь!
– Ну, счастливо! – не стала больше слушать его Альбина, переступила лыжами, обошла Семена и снова встала на лыжню.
– Вы ко мне еще всем скопом прибежите: Семен, выручай, не знаем, как жить, дай совет! – крикнул Семен ей вдогонку. – Настанут времена, обещаю!
В другой раз, на проселочной дороге, о существовании которой до того, как стала ходить на лыжах, даже не подозревала, она встретилась с Татьяной-птичницей. Альбине нравилось выезжать на эту пустынную дорогу, идти ее обочиной по прямому, тянущему себя подобно струне следу, нравилось именно из-за струнной прямизны лыжни, ее безотчетной устремленности словно бы к некоей цели, и когда дорога выбегала к полевому простору и тут же необъяснимо изгибалась крутой излучиной, с удовольствием сворачивала с нее, следуя лыжному следу, обратно в лес. Иногда тишина дороги оживлялась звуком мотора, и, то обгоняя Альбину, то приближаясь навстречу и угасая мотором за спиной, проезжал грузовик или трактор, а однажды вдали, двигаясь навстречу, появилась человеческая фигура, потом стало возможно разобрать, что на веревке за нею тянутся груженные чем-то сани, и когда совсем сблизились, оказалось, что фигура с санями – это Татьяна.
– Откуда? – изумилась Альбина, когда поздоровались и остановились напротив друг друга. У нее, несмотря на несомненную устремленность дороги к некому жилью, из-за того, что она ничего не знала об этом жилье, было все-таки ощущение, что дорога ведет в никуда.
– Откуда, откуда, – сказала Татьяна, оглядываясь на свою поклажу. На детских санках со снятым сиденьем лежал, укрытый сверху полиэтиленовой пленкой, туго наполненный чем-то рогожный мешок. – От верблюда, наверно! Курочек-то мне кормить нужно? Вот и тащу. Видишь, как дается? Пять километров уж отпёхала, и еще не меньше.
– Зерно, что ли? – догадалась Альбина о содержимом мешка.
– Ну так не соль, наверно.
– А там что, деревня, ферма какая-то? – поинтересовалась Альбина. Выходя из леса на продуваемый ветрами полевой простор, дорога теряла для нее всякую привлекательность, но узнать, куда она могла бы привести, было все-таки любопытно.
Татьяна, однако, истолковала ее слова по-своему.