Эти другие гости оставались ненадолго, потому что им нужно было вернуться в другой мир, мир менялова и считалова, мир Митинского рынка, где, как копчёности, висят гирлянды компьютерных мышей, где можно купить монитор за доллар, где толчея и гомон стихают к трём часам.
Приходили и прекупщики, доставая из сумок отливающие серебром пакеты с винчестерами, перехваченные проволочками кабели и россыпи дискет в технологической упаковке.
Заезжал симпатичный человек Коля Сухов с красавицей женой, но большую часть этого времени они спорили, кому вести машину. Их друзей я немного боялся - был среди них человек, пытавшийся укусить меня за ухо, и была бывшая жена Сивова.
Они сходились без предупреждения, сшибая неловким движением ноги матрёшек, роняли сигаретный пепел на пол.
На стене висела гигантская карта Москвы, которую я возил за собой по всем своим домам, до поры бесполезную и огромную, как простыня. Один гость обычно упирался затылком в Сокольники, а другой - в Тушино. Наши колени соприкасались.
Приходил ко мне Смуров.
Смурова не так давно выгнали.
Он прежде работал на моём месте, и когда одна из богатых женщин, живших в подъезде, начала на него кричать, просто встал и покинул свой пост. Навсегда.
Раньше Смуров сидел на Новом Арбате под надписью: "Вы хотите джинсы? Так это здесь!"
А познакомились мы с ним очень давно, когда он жил в странном доме, Христиании московского разлива. Дом назывался Блок-хаус. Действительно, Блок с заглавной буквы, а не "блок", запущенный дом на выселении, где жили маньеристы, ещё не ставшие куртуазными, где жил мой будущий приятель Миша Бутов, где, выйдя поутру в коридор, можно было увидеть двух капитанов, спящих в форме - руки по швам, фуражки на голове, - одного флотского, другого армейского. Жили там люди будущие и люди навсегда прошлые. Жило Маргиналово. Кто-то из жильцов сделал отводку от телефонной будки и установил там телефон.
Смуров был русским человеком из города Грозного, много лет оттуда выписанным и не прописанным более нигде. Как только мы познакомились, меня сразу же поразил его лексикон. В нём было конечно с отчётливым "ч" в середине, беспрерывные серьёзные оценки - "это тебе плюс, пятёрка тебе". Но лучше всего были загадочные образования бухалово и считалово.
Считаловым назывался счёт, бухгалтерская проверка имущества в ларьке. Пыхтя, Смуров со своим напарникам ворочал коробки с джинсами и видеокассетами.
И это было - считалово.
Это была жизнь в вечной стране Маргиналово.
Мы однажды пришли в душное и потное питейное заведение. Напарника его звали Афанасий Иосифович Мамедов - сочетание более чем необычное. И вот Мамедов собрался обмывать какую-то свою литературную премию.
В странном питейном заведении мы сидели, уставившись друг в друга. Игральные автоматы совершали бесконечную смену своих картинок на экранах. Знаменитый гнусавый голос за кадром не переводил фразы, а комментировал видео.
Мы пили джин с тоником, а кофе был уже допит.
В тот момент я подумал, что для поверхностного читателя весь Хемингуэй заключается в одной строчке "Фиесты": "Пиво оказалось плохое, и я запил его коньяком, который был ещё хуже".
Мои приятели говорили о своём: "А мне нужно купить лекарство. Мне моей Светке нужно купить лекарство, а лекарства нет. Лекарства нет, а бисептолом там всё обсыпано". - "Пока ты свистнешь, я уже…" - "А где же здесь пописать?"
- "Ой, блин, ой, блин", - закричал Смуров. - "А ты "Camel" купил, понтовщик старый?" - "В приличном заведении "Camel" стоит две пятьсот". - "Джаз? Да он второй после Чижика! А этот… Этот… Этот просто отдыхает".
Слушал я особый язык Маргиналова и запоминал его грамматику и синтаксис.
Кончилось тогдашнее смуровское сидение в ларьке на куче иностранных штанов так же неожиданно, как и началось.
Я пришёл на Новый Арбат, чтобы провести вечер в смуровском ларьке, но вместо него увидел незнакомого парня.
Смурова уволили, опустел ночной Арбат. Только печальные барышни у стен тоскливо кричали:
- Цигель-цигель, ай люли!..
Потом Смуров дарил мне кассеты, да в таких количествах, что мне казалось, что он грабанул свой киоск. Потом он приходил ко мне в Дом на Набережной и рассказывал о ненаписанных книгах.
Приехала ко мне бывшая жена - вернее, заехала. Нужно ей было мимо, но она остановилась - просто так, посмотреть.
Мы говорили об умирающей литературе.
- А всё-таки твой Мурицын - чудило, - сказала моя бывшая жена. - Дело в том, - продолжала она, - что его плохо учили. В хороших местах учат, что если человек вводит какую-нибудь тему или документ в оборот, то нужно сделать это очень ответственно. Нужно сделать так, чтобы не изгадить эту тему. А Мурицын бежит и надкусывает темы. Вот все знают, что он уже написал о том-то и о том-то, а ведь эти статьи - пустышка. Они веселы и задорны, но лишены смысла.
- Не ругай Мурицына, - отвечал я. - Его везде так много, что, может, его вовсе нет. Я его, например, не видел.
Мне нравился Мурицын, похожий на теплород, или, как сказала бы моя жена, на симулякр. Он был нужен в этом мире, я придумывал Мурицына сам. Настоящий мог бы оказаться бессмысленным и никчемным.
Мы с женой обычно говорили о третьих людях, а не о себе. Это называлось - "поддерживать отношения". Действительно, прощаясь, я чувствовал себя так, будто держал на весу что-то тяжелое. Неправильность жизни мучила меня, но время несло дальше.
Я стоял у двери и смотрел, как она садится в машину.
Жизнь то смыкала, то размыкала концы.
Время тянулось. Дом на Набережной нависал надо мной, холодил душу.
Шур-шур, мур-мур, шелестело внутри стен.
Я был нелитературен, даже антилитературен. Литература для меня была чем-то вроде послушания. Как-то давным-давно я услышал об идее Соловьева, который считал, что есть для русского человека всего три пути - путь воина, путь пахаря и путь монаха. Главное, таким образом, было в том, чтобы правильно выбрать путь.
Когда-то я считал для себя единственной первую дорогу, а теперь меня привлекало именно послушание.
Отвлекаясь от сочинительства, я обкладывался стопками бульварной литературы.
- Эй, массовые, давай сюда, - про себя говорил я. - Давай ко мне, я буду вас изучать. Авторы болтались в сетях электронных конференций, я, будто химик, разлагал на части парфюм любовных романов, для которых придумал привившееся название "лавбургер".
На огонёк приходил Павел Олегов. Он плохо помещался в моём закутке, и иногда казалось, что он расправит плечи и снесёт часть дома, лифтовую шахту, посыпятся лестницы, зазвенят стёкла.
Олегов был тип настоящего харизматического писателя.
О бытовых пьянках он писал в интонации "О, богиня, воспой гнев Одиссея, Пелеева сына". Статья про пьяный дебош была названа "Обыкновенный фашизм".
Отличительной чертой стиля была перестановка сказуемых в его предложениях.
Ещё он был большой и бородатый, говорил степенно. Его проза была густой, как каша, одна из повестей так и называлась - "Митина каша". В густое течение этих текстов читатель попадал, как в поток реки, - неостановимый и бесконечный поток. Теперь им написано множество романов, но речь о другом.
Нравился мне Олегов. Он был большой, высокого роста, с бородой - настоящий русский харизматический писатель. Беда была только в том, что он искал не друзей, а соратников.
Олегов не жил, а боролся, и те, кто не с ним - были против него.
Однажды он пришёл ко мне и начал рассказывать о букве "ё". Этот большой человек страдал по маленькой букве. Жевал губами. Басил.
Буква требовала защиты. Буква была маленькой - единственный умляут русского языка, беспричинно сокращённый.
Олегов работал санитаром в больнице. Впрочем, нет, тут я ошибаюсь, он работал охранником. Что это за должность, я не знал. Однажды он рассказал мне историю, как носили покойников в морг.
Санитары напились и понесли в морг живую старуху. Старуха мычала и отбивалась. Отбилась.
Всё это напоминало дурной анекдот, который кончался словами "раз доктор сказал в морг, значит - в морг".
И это тоже было Маргиналово.
Отслужив, я отправлялся домой и шёл по улице мимо нищих. Нищие - была моя тема. В других городах я понимал, что освоился с чужой жизнью, когда начинал узнавать нищих, меняющих места.
В этом, родном и до сих пор непонятном мне, городе, я тоже замечал новых и, как начальник караула, проверял прежних на неизменных постах.
Один старик с тремя институтскими ромбами играл в метро на скрипке.
Это называлось: Всего пять тысяч - и я перестану играть эту мелодию. Ему вторила дребезжащим голосом старушка, поющая советские песни. Молодые ребята с саксофонами и флейтами были преходящи, они были гостями Большого Маргиналова, а вот эти - старик в шляпе со старухою, отчаянно фальшивая скрипка и полиэтиленовый пакет для денег - это была постоянная составляющая. Пели вечную песню в метро фальшивые беженцы, иногда не снимая с себя соболей и норок.
Жизнь тянулась, а литературная жизнь тянулась мимо меня.
Баритонский не приходил ко мне. Я сам заявлялся к нему в газету.
Собственно, Баритонский придумал тогда новый реализм.
Так это называлось - именно так - Новый Реализм. Я не очень понимал, что это такое, но разделял общее настроение.
Баритонский придумал его - и оно возникло.
Отчего-то значимым мне казалось сочетание Баритонский - Белинский. Баритонский в ту пору размышлял о его, Нового Реализма, уставе и программе. Это было объединение сверху - от руководителя.