* * *
Между столиками ресторана снова плавала тяжелогружёной баржей роскошная женщина, смущая немногих мужчин своими формами, а меня - унылыми дневными глазами. Мне было страшно. Меня ещё раз экзаменовали, и это было не всё равно.
И вот, я сидел, почему-то вспоминая весь мой класс, всех-всех - Мишу Рябчикова, который сидел позади меня, головой задевал за потолок, а сейчас он строит дачу; Бессонова, сидевшего рядом с ним, Свету, преподающую сейчас историю КПСС, Юсупова, загремевшего в лагеря, которому, в сущности, так было и надо.
И Леночку Дуганову вспоминал я, которая работала в Ленинской библиотеке, где я не был никогда. Но я зря вспомнил эту одноклассницу, как зря вспомнил и другую девочку, в которую даже не был влюблён, и которая стала зарабатывать валюту нехитрым женским способом. Хотя, когда она училась с нами, как я понимаю, уже работала так, и ещё одну девочку вспомнил я, дочь полковника из МВД, в которую был действительно влюблён, и которая тоже куда-то делась, и все они делись куда-то, и растворились, и больше уже никогда не встретятся мне, а если и встретятся, то не знаю о чём будем думать и говорить, избави меня Бог от этого, лучше уж не надо, а так мы попросту состаримся и умрём в нашем огромном родном городе, проезжая по нему в соседних троллейбусах, вываливаясь в снежную жижу на остановках, не встречаясь по пути на работу.
Я боюсь этих встреч. Я всегда оправдываюсь. Я униженно пытаюсь вытащить шпаргалку и сделать умное лицо.
- Не делайте умное лицо, вы же будущий офицер! - говорили мне когда-то. Как я их обманул! Я постоянно делал умное лицо и стал никем.
Я успел написать плохие рассказы об армии и маленькую повесть о геологии. Из рассказов получилась тоненькая книжка, а повесть напечатали в журнале, куда я потом пришёл работать. Повесть мне очень нравилась, нет, не то слово - я любил её, эту совсем маленькую повесть. В ней я писал о том, что мне казалось самым главным - о работе, тяжёлой и нудной, когда клянёшь всю окружающую красоту, а потом уже не замечаешь. Как спят вповалку месяц не мывшиеся люди и стоят в очереди в палатку поварихи. Как нужно и можно остаться человеком, несмотря на эту неразбериху.
Это было единственное, чем я мог хвастаться, и чем никогда не хвастался. Я боялся разменять это чувство и знал, что я всё равно разменяю. Размены были неотвратимы.
Не делайте умное лицо. Рассудив, что и по-глупому сойдёт, и махнув рукой, я допил коньяк и стал ждать. В этот момент появился Колян. Мы выпили - невкусной химической водки.
- Рассказывай, - сказал он.
Рассказ валился, как дерево - привычным путём.
Мимо нас, между столиками, прошёл мой знакомый сварщик с бутылкой пива в руке.
Он улыбнулся.
- Знаешь, сидим, как в плохих романах, - сказал я. - Встретились двое. Пьют коньяк из чайных стаканов в ресторане. Курят.
- Хемингуэй. Запей лучше.
- Хочешь, расскажу анекдот про Хемингуэя? Ещё до войны, кто-то начал читать из книжки: "Она сказала: "У нас ещё полчаса". Он сказал: "Может, выпьем?" Она ответила: "Нет, что-то не хочется". Он сказал: "Надо узнать, не опаздывает ли поезд?" "Кто это?" - вопросил тот человек. Все завопили: "Хемингуэй!" - "Чёрта с два! Англо-французский разговорник!"."
Он отсмеялся и снова потянулся за сигаретами.
- От Хемингуэя в тебе в основном щетина.
А я помнил, что он всегда брился. Он всегда брился - даже всухую, когда у нас в казарме не было воды, и даже офицерам было наплевать на нашу щетину. Я не согласился про Хемингуэя, и мы заспорили.
- Тебя не убедишь. Да тут, чего говорить, у меня уши запылились…
И в речь его ввалилась нежданным пьяным гостем пауза. Действительно, почесав за ухом, он продолжил:
- Ладно. Ну, а получается?
- Да как тебе сказать… А та женщина - на причале - она кто тебе? Больна, что ли, серьёзно? - Было не до такта: спрашиваете - отвечаем, чего стыдиться.
- Жена. Родила уже - я к тебе прямо оттуда. А с шофёрами - это у тебя здорово получилось. Сразу видно - сержант.
- Ну и кого?
- Что? А, мальчик. Мужик. Четыре кило. Порядком, а?
Тут уж я согласился. Мы выпили за мальчика. В этот момент из меня неожиданно посыпалось. Про редактора, пославшего меня сюда, медсестру в больнице, эту толстую сволочь Коновалова (Ты понимаешь, Колян, он всем врёт, всё врёт, от него гнусное коноваловское излучение исходит, я ведь по этим излучениям… Я рядом с ним хуже и хуже становлюсь, а туда же…). Ещё я рассказал про толстого библиотекаря. Почти про всё я рассказал тогда.
Но исповедь не получалась, я тоже врал, и всё было придумано. Всё было мной придумано, потому что единственное, чего я боялся, было время. Время утекало сквозь пальцы, а я ничего не сделал в своё оправдание.
Единственное, что я сохранил, была Ленка. Про Ленку я никому не буду рассказывать. Это уж совсем никуда - оттого что это несчастье было совсем традиционным.
Колян молча слушал, доливал себе в стакан, и мне, подвыпившему, казался больше и выше. Слушать он умел, это было заметно ещё десять лет назад. Наконец он стал вставать, я тоже попытался встать и неловко навалился на столик.
- Сидеть! - строго приказал Колян. - Так. Завтра ты придёшь к причалу. Там, недалеко, слева, стоит лохань - лучший крейсер всех времён и народов. "Гидрограф" называется. Придёшь, значит, с утра, к шести. Спросишь капитана или Тыквенко. Это то, что тебе нужно. А потом будешь заниматься самокопательством, или нет. А люди там какие… Увидишь.
- А кто капитан?
- Я. Ты забыл спросить. Ну, мне пора. А то на борту не был, как жену привез. Должны были сегодня выйти - завтра пойдём. На острова пойдём, ветерок, промеры. Думай, Писатель. Пока.
Рассвет я встречал у окна, в номере, под тихое радио за стеной. Все люди, которых я узнал за этот месяц, как будто были рядом. Толстый библиотекарь заваривал тайком от коридорной чай. Писатели сидели строем на диване, по количеству книг, как по росту, Колян подпирал картину с кувшином.
"Лучше б ты приёмники собирал", - сказал один любимый мной литературный персонаж. Нет, Коля, каждому своё. Уходить некуда, слишком долго я это делал. Надо пробовать до конца. Устал я каждый раз начинать сначала, и не хватит для меня гайдаровских горячих камней. Надо писать что-то, что я ещё не знаю, ради всех, кого я знал, пусть это будет для этих людей и не очень важно. Пускай я, как пушной грызун, буду ездить по халявным юбилейным пьянкам.
Время переваливается на крыло, меняет своё течение. Это уже не то время, к которому мы привыкли, оно живёт отдельно от нас, мы не поспеваем за его поворотом. И нечего суетиться.
Радио за стенкой стало громче.
- Московское время - восемь часов тридцать минут. Говорит радиостанция "Маяк". Сегодня, десятого ноября 1982 года, мы продолжаем рассказ о Вахте Памяти, посвящённой сорокалетию Сталинградской битвы. Трудящиеся…
Начинался новый день.
Старообрядец
Молодого инженера разбирали на собрании.
Дело состояло в том, что его тесть был старообрядцем.
Один из друзей инженера, побывав на недавнем дне рождения инженера, сообщил об этом обстоятельстве родства в партком.
В заявлении было написано, что в доме у члена партии и при его пособничестве собираются религиозные мракобесы.
Тесть тогда действительно молился в своём закутке, не обращая внимания на гостей, которые с испугом глядели на него.
Пил он всегда из своей специальной кружки, и это тоже всех раздражало. Инженер и сам не любил тестя - сурового человека, заросшего до глаз бородой, высокого и жилистого, но его возмутило предательство друга.
Инженер наговорил глупостей, и дело запахло чем-то большим, чем просто исключение из партии.
Однако счастье инженера состояло в том, что по старой рабочей привычке (ибо он стал инженером на рабфаке, придя в вуз по комсомольскому набору), он крепко выпил, идя с собрания, и свалился в беспамятстве.
Врачи объявили диагноз его жене, фельдшеру, которая и сама понимала: "нервная горячка". Исключённый и уволенный инженер переждал свою беду, валяясь на больничной койке.
Его тестю повезло меньше. На исходе короткой летней ночи за ним пришли и увезли вместе со святыми книгами.
Через несколько месяцев началась война, и тюрьмы стали этапировать на восток. Вот тут старообрядцу повезло. Его не расстреляли, как многих других, поскольку у него не было даже приговора, а посадили в эшелон и повезли в тыл. В другом эшелоне, идущем прямо вслед тюремному, ехала его дочь, снятая с учета как родственница социально-опасного элемента. Её муж, попав в ополчение, погиб на второй день, и сейчас она ехала в эвакуацию с сыном, на станциях задумчиво глядя на вагоны, в одном из которых спал её отец.
Старообрядца везли сквозь Россию. В вагоне им никто не интересовался, и называли его просто - старик. Он не знал, где его везут, и видел в забранном решёткой окошке только серое осеннее небо. Его, впрочем, это мало волновало.
За Владимиром их разбомбили. К тому моменту весь эшелон был в тифу, и те, кто уберёгся от бомб, лежали в бреду на откосе. Этих больных без счёта вперемешку с мёртвыми закопали в ров.
Путевой обходчик и его помощник увидели на следующий день, что изо рва вылез седой старик, и, не зная того, что он в тифу, положили его на дрезину. Его привезли в посёлок, и обнаружилось, что старик забыл всё и даже не мог сказать, как его зовут.
Дочь, обосновавшись в рабочем посёлке, тем временем отправилась на базар продавать платье и услышала о каком-то человеке, лежащем у складов. По странному наитию она повернула в закоулок, прошла, измочив башмаки в осенней грязи, и увидела на земле кучу тряпья.