На самой большой пустой стене висел огромный ковёр, погребальной чёрно-красной расцветки. На ковре жили, повиснув над полом, тяжёлый охотничий нож и боевая рапира. Сломанная потом, она стала первым горем моей жизни, детскими слезами и гневом отца.
Я отправлялся в плавание длинным коридором, уменьшенным книжным стеллажом с растрёпанными журналами, оставив на траверзе ванную и, оглянувшись на люк в потолке - ход на загадочные антресоли, где хранились во множестве…
Чего только там не хранилось!
В заплатанном вещмешке лежали разноцветные сопротивления и конденсаторы, стояли чемоданы с электролампами, лежали старые лыжи и вещи непонятные, продолговатые и круглые, нужные для воспитания моей созерцательности.
Я выходил в Большую комнату, как в океан, мимо скрипящей панцирной сеткой дедушкиной кровати и такой же бабушкиной.
Бабушка редко вставала с постели, и постель эта тоже была особенной - груда одеял и подушек. Дедушка лежал рядом и смотрел телевизор. Они вообще любили смотреть телевизор, и, казалось, им было безразлично, что именно он им показывал.
Главное было - движение фигур на экране. Позднее я понял, что они не всегда могли уследить за сюжетом, а, иногда сбившись, начинали болеть за компанию негодяев, и оттого - сердились на непонятный фильм.
Больше всего старики любили спорт, слившийся также в обобщённое перемещение кого-то по телеэкрану. "Спо-о-орт", говорила бабушка, которая после давних болезней не могла говорить вообще ничего.
До последнего времени дед отжимался утром, тяжело дышал, кряхтел, и это дыхание вошло в моё сонное детство началом дня. Я слушал его в тёмное зимнее утро, просыпаясь на маленьком диванчике, куда, ближе к балконной двери, я переселился из маленькой комнаты.
Но огромная рука набоковского шахматиста вынимала меня из упоительного путешествия по комнатам.
Надо было идти в магазин. Посылала меня туда мать, вручив авоську и рубль с мелочью.
Для того чтобы купить сливочное масло, нужно было спуститься на дно улицы Горького и пройти три минуты до так называемого "инвалидного" магазина.
Все магазины назывались по-особенному: "Чешская" булочная, где лежало сливочное полено в окружении ирисок "Золотой ключик", трюфелей, шоколадных зайцев и конфет "Ласточка". Шоколадные зайцы там обмахивались веерами шоколадных плиток, и в маленькой витрине масляно светились разноцветные торты… Впрочем, это было уже в другом магазинчике, на углу Горького и Большой Грузинской, там, где раньше ходил трамвай. Магазин "Динамо", он же просто "Спорт"… "Динамо" склонялось: говорили - "в Динаме".
Загадочный ресторан "Якорь" манил швейцарским кантом и фуражкой. Швейцар, обороняясь от очереди, твердил что-то невнятное.
О детстве отца я так ничего и не узнал, оно осталось с ним, и там, в нём, катился в яму Трубной площади трамвай, который вагоновожатый тормозил ручным тормозом. Он ехал мимо стены Рождественского монастыря, на которой висел плакат, призывающий есть вкусных и полезных крабов. Москва была наполнена этими плакатами - вот и всё, что я знаю об этом детстве.
Детство его отца, второго моего деда, я почему-то представлял себе более отчётливо. Детство деда хранилось у меня на дне шкафа в пяти зелёных папках.
Эта рукопись отмечена несмываемым гадостным стилем партийной печати и партийной литературы: "Через сорок лет мне удалось снова побывать в Валунцах. Теперь я не шёл, а ехал в комфортабельной машине и тоже - через перелески и небольшие речушки, минуя обширные поля, по гудроновой дороге. Был август 1970 года. Уборка зерновых уже закончилась, но кое-где виднелись комбайны…"
Листы машинописи с хорошо пропечатавшейся буквой "ять" сливаются в одно - перечисление газетных и партийных работников. Писал он с обезоруживающей откровенностью.
"…И пошли у нас хутора и хуторишки, правда, эта практика правых была потом разоблачена А. А. Ждановым. Корчевать кулаков Ашихиных поехал сам Миронов, пригласив меня с собой."
Внезапно, оборотной стороной листа, в текст вклинивается совсем другое: "…бежать на самолёте в СССР вместе с семьёй и нач. Генштаба, но самолёт потерпел аварию над территорией Монголии, и маршал погиб. Всё говорит о том, что в Китае идёт ожесточённая борьба за власть, и не последнюю роль в этом играет Джоу-Энь Лай". И тут же другая вставка: "…на станции от беженцев я узнал, что нашего города Вилковшис не существует с 22 июня. Занят немцами Вильно, враг под Ригой."
"А народ-мужчины и женщины (так написано) - принаряженные, весёлые всё идут и идут. Вот промчалась группа колхозников на велосипедах, проскочил, урча, чей-то мотоцикл. Мчатся колхозники на тарантасах из Мухинского сельсовета. А вот проехала большая телега, в которой полно женщин в разноцветных одеждах. Да, есть о чём вспомнить жизнь в городе Горьком в тридцатых годах, полную журналистского напряжения и творческого огня".
Летом тридцать седьмого он уехал в Москву по вызову ЦК. В вагоне у него украли брюки. Это единственная деталь повествования, сближающая его с жизнью.
Он мне непонятен. Гораздо яснее я вижу мальчика, разглядывающего через плетень толпу нищих, бредущих за огромной железной телегой, на которой, в кованом чёрном окладе, стоит икона Яранского Спаса. Мальчик смотрел, задумчиво жуя яблоко, как икону вносили в избу, и суетливые нищие шарили по полкам. Один из нищих - главный, был страшен.
В галошах на босу ногу, в пыльном пиджаке (великая редкость для тех мест), с фиолетовым лицом, он наводил ужас даже на попа, шедшего с иконой. Пьяный поп вырывался из цепких рук нищего и замахивался на него крестом.
Но мальчик не боялся его.
Скоро настал голод, и люди паслись на полянках, засеянных клевером. Мальчик жевал сосновые опилки, но не плакал. Они с отцом, бежав от голода, отправились в далёкий путь через всю Сибирь, но под Екатеринбургом бандиты пустили состав под откос. Мальчик вылетел из переворачивающегося вагона и повис на придорожных кустах.
И он не плакал, что-то было в нём, что не позволяло ему плакать. Может, это был полузабытый вкус яблок, из той сытой давней поры.
Мальчик не плакал, лёжа на верхней полке рядом с недоехавшим переселенцем. Мёртвый переселенец лежал неподвижно, и его нечего было бояться. Мальчик заплакал только тогда, когда, споткнувшись о рельсы, понял, что не успеет догнать свой, набирающий ход, эшелон.
Оказалось, что паровоз подали под водокачку.
И мальчик больше не плакал.
Поезд шёл по Сибири мимо разбитых вокзалов и матерей с неживыми детьми на руках.
Мальчик был спокоен и тогда, когда на берегу далёкого Енисея брат, чтобы прокормиться, продал его в сыновья к богатому чалдону. Перезимовав в юрте, мальчик убежал.
Вернувшись домой, он пошёл по злобной комсомольской дорожке, и вкус яблок оставил его навсегда.
Воспоминания моего деда кончаются в поезде.
Эта онтологическая деталь моего семейства - пути сообщения создали его.
Детство матери было более отчётливо, как тепло её руки, её дыхание. Она поселилась, глагол, придающий ребёнку большую, чем необходимо, самостоятельность, в этой квартире в сорок шестом, когда дом, ещё недостроенный, лишь готовился к приёму номенклатурных рабочих номерного завода.
Сначала маленькая комната, затем, после болезни бабушки, рокировка, в ходе которой моя мать услышала утренний плач соседей и каменный радиоголос траурного сообщения на старом месте, в маленькой и ближней к кухне комнате, но, дойдя до той же Трубной мимо грузовиков и улиц, усеянных шапками и галошами, вернулась уже в большую, освобождённую прежними жильцами, комнату.
От жильцов осталось лишь воспоминание, да моё позднее удивление, как их многочисленная семья умещалась между коридором и балконом, оставляя, впрочем, свою домработницу спать в ванной, на положенных поперёк досках.
Спала домработница в одежде, без белья, тяжело дыша в сени газовой колонки, висевшей на стене и похожей в темноте на самоубийцу.
Время протекало по трубам коммунальной квартиры, оно отменило раздельное обучение, школьные гимнастёрки, подворотнички и фуражки, канули в небытие кители старшеклассников, но остались дом, люстра…
Да, газовая колонка, кажется, осталась.
Осталась дорога к магазинам, по которой, цепляя ногу за ногу, я шёл, намочив в потной ладони рублёвую бумажку. Если была зима, в рукава на длинной резинке мне продевали варежки. Так же, на верёвочке, но уже на шее, висел большой ключ, похожий на отвёртку. Сверху водружалась моя гордость и предмет зависти всего двора, от страшного полуподвального подъезда домоуправления до гаражей в другом его конце. - лётный шлем с меховой подстёжкой, чёрный и блестящий.
Всё было подвешено на верёвочках, всё двигалось, подобно маятнику, возвращаясь от зимы к зиме, от одного дачного сезона к другому.
Пока до лета было далеко, приходилось привыкать к магазинным яблокам.
В апреле, чуть только сходил снег, мы отправлялись на дачу - маленький участок с домиком, который грунтовые воды медленно оборачивали вокруг гигантской берёзы. Если бы не эта берёза, то тщедушное строение давно уплыло бы за пределы забора.
Дачные яблоки нарезались дольками и, заполнив собой трёхлитровые банки, перемещались в погреб. К осени погреб заполнялся водой, и я, подросший мальчик в джинсах с изображением автомобильчика на толстой попке - паллиатив настоящего фирменного знака, принимал участие в ужении - яблочной ловле.
Из-за шкафа доставался сачок на длинной палке, в полу открывался люк, за которым, близко к лицу, стояла чёрная подземная вода.
Незадолго до моего совершеннолетия погреб начал самовольно разрастаться и чуть было не поглотил не только очередной яблочный урожай, но и сам крохотный домик в придачу.