Крюков сжал ствол винтовки. "Я зачумленный. Проклятый. Я - мать убил".
Искуплено или загублено, чтобы выжить, тело человечье?!
Сторожевик, зажатый торосами, топорщил зальделые бока. Сторожевик, ты тоже живой, хоть и железный. В твоем брюхе - люди. И тебя подстрелят, как ту медведицу. И люди горячими кровавыми потрохами вывалятся из тебя. Так же, как белая звериная мать, боком будешь лежать на льдине. И никто не поможет тебе. Не оживит. Никто.
Крюков, стоя с винтовкой меж матросами, выедаемый, как огнем, радостью и стыдом, морщил тяжелым смехом лицо.
Жизнь, голый лед и живая кровь! Жизнь, ты на каждом живущем - родимое пятно. И с ней, с жизнью, ты умираешь: человек ты или зверь - все равно. Пятно на тебе. Метина. Знак: "Ты - был - живой". Надпись - на твоем лбу, боку - навеки: как на носу корабля.
Николай знал: теперь-то выживем, фрица обхитрим - еды-то, еды! Целый воз!
Его выстрел - спасительный. Его выстрелом - добыта жизнь для команды; и вынута из зверюги. Зверь, Божья тварь. Я всех спас, а тебя угробил.
Сейчас матросы шустро побегут, вот уже трап спускают, вот уже мчатся к туше, веревки волокут, цепи, чтобы тащить, чтобы - дотащить, взвалить, поднять на борт, и ножи уже веселый кок держит - разделывать, свежевать, шкуру сдирать, и огромную банку соли к животу прижимает - солить мясо, солить нещадно!
Гляди, гляди, глаз не закрывай, как резать твою жизнь будут, резать и солить.
Твоя жизнь - твоя еда.
Ты съешь кусок медвежатины - и превратишься в ее мужа, медведя.
А может, и его кто убил. Так же, метким выстрелом. На такой же синей льдине.
И вдруг - как в умалишении - он увидал: встало перед ним - огромным, слепящим светом - СИЯНИЕ ЦЕЛОЙ ЖИЗНИ.
Той жизни, что он еще не прожил.
Видел всех - кто пережил войну, кто спасся; и тех, кто полег, убит, скошен под корень.
И остался навек скошенной сизой, горькой травой, мертвой полынью, в ледяных полях.
Видел будущие - глад, мор, лишения, напасти; и то, как живучие, вездесущие люди их преодолевали; как цеплялись за комок, за кроху радости, как, внутри черноты, на дне ямы, рожали счастье - выгибаясь в муках, выталкивая в черный воздух огненные сгустки крика; как из ямы - наверх - к свету и солнцу - к самоцветному Сиянию! - к звездам острым и мелким! - карабкались, вгрызались ногтями в сырую черную землю, в осыпь и оползень.
Видел все - коммуналки, общежития, трущобы, дрожащий коробок спичек в пьяных руках; синий венчик огня примуса ли, керосинки, керогаза; столы - голые, без скатерти, оцарапанные временем столешницы, богаты не яствами - пустотою, и на столах - жестокий натюрморт: две папиросы, соль в спичечном коробке, луковица, граненый стакан, горбушка ржаного, чай в железном чайнике, чифирь-убийца. И рядом с яствами - руки лежат на столе: бессильно брошены, и взгляд выше не переведешь - а если осмелишься, тут же зажмуришься. Лицо страшное. В шрамах. Все изрезано, наспех полевым хирургом сшито.
Гляди, ты же хочешь рисовать на холстах жизнь - красками: это портрет Войны.
Портрет Войны в интерьере Мира.
Садись, художник, выпей.
Какой я художник! Я моряк!
Нет, ты художник, и, будь добр, сядь и налей. Мне и себе. Я, Война, стакан граненый поднимаю - с тобой чокаюсь - и за тебя - пью. За тебя, Колька Крюков, что ты - против меня - поборолся, и осилил меня, и выжил.
Пошла к черту, Война! Не за твое здоровье пью!
А я вот, Коля, за твое - пью.
И так выпили оба; и он, сверху, над синим и зеленым льдом, над медведицей убитой, видел пьянку эту.
И плакал.
За столом ли он плакал? Плакал и снова пил? Или видел, как он там - в будущем - плакал, и здесь, в настоящем, плакал над будущим собой?
Слезы паче винопития! Слезы вкуснее водки! В дыму дороги или постоя - слезы, слезы! А разве мужики плачут? Еще как плачут! Когда никто не видит!
А он - видел жизнь.
Всю жизнь.
Отверстую черными вратами, а за ними - радуга, блеск, упоение; грядущую, и без страха в грядущее глядел.
И в разъятом дыму грядущего он увидел всех женщин.
Всех, что были им убиты.
Всех, что будут им убиты.
Всех любимых, единосущих, что - под его прицелом - под выстрелом его винтовки - медленно, медленно уходили в ледяную и синюю вьюгу.
"Я вас не убивал. Я - вас - не убивал!"
Нет. Ты стреляешь метко. Очень метко. Ты целишься прямо в сердце.
И все мы - твои медведицы.
И не брось, пожалуйста, не брось единственного, малого медвежонка своего.
Оцепенев, наблюдал он, как по льду - медленно, плавно, будто в умалишенном лунном танце - шли, уходили женщины, его женщины, сужденные ему в его жизни.
Чернокосые; русоголовые; пшенично-золотые; пухленькие и смешливые; с крепкими плечами, с резкими морщинами, с рабочими руками, съеденными содой и солью и стиральным черным мылом; с голыми плечами и шеей, с жемчугами в ушах, в белых платьях до полу - то ли невесты, а то ли актерки; простецкие-румяные, как пирожки из печки, стоящие на станциях с корзинами вареных раков; тихие девушки с корзинками светлых кос на затылке - и дородные дамы, в чьих подкрашенных глазах навек запекся горячий сургуч последнего бабьего восторга; кудрявые и стриженые, острые на язык и молчаливые - все шли, шли мимо него, мимо вросшего в лед корабля, уходили, даже не глядя на него, застывшего на палубе, не оглянувшись хоть разик, хоть раз, - и он видел их узкие спины, качающиеся в мареве полярной ночи; видел развевающиеся волосы; видел сапожки на каблуках и пятки босые; видел нежные шеи в вырезе бедных и богатых платьев. Они уходили, и их было не остановить.
И напрасно он вытягивал шею, как гусь, и протягивал к ним руки.
Обе руки: в одной винтовка зажата, другая - на морозе - голая, отчаянная.
И вдруг - одна - оглянулась.
Льдина обратилась белой постелью. Ветер рвал белую ночную рубаху.
Метель-рубаха, не рвись на ветру, погоди.
Он хочет рассмотреть лицо. В глаза… заглянуть…
Слишком далеко.
Она стоит слишком далеко от сторожевика.
Стоит и смотрит на него.
Нет. Она уже сидит. Сидит на белой постели.
Простыни смяты. Одеяла стоят торосами. Ветер бьет наотмашь в окно, выбивает фортку. Ветер задирает подол сорочки. Срывает прочь белизну. Тело женщины медовое, полынное. Медовое на вдох, полынное на вкус. Тело - это не мясо, нет. Это - дух.
Тело - это душа. И только. И больше ничего.
Она глядит, отчаянней ребенка. Она так нежно, отчаянно глядит на него, и лицо ее преодолело расстоянья, оно совсем близко. Рядом. Ее глаза. Черные? Карие, с зеленью? Они цвета полярной ночи, да. Это сама ночь глядит на него. В душу ему глядит.
Он тянет руки. Он хочет женщину обнять!
Утешить… Собой - от беды, от ужаса, от ухода навек - заслонить…
И вдруг она поднимает голову, бессловесный зверек, поднимает к черному небу - к потолку в трещинах - в пятнах бессердечных звезд - и скулит.
Она скулит темно и тонко над мертвою белой постелью.
Она скулит, и ничем скулеж не унять.
Не остановить плач.
"Зачем ты плачешь! Я же с тобой! Я не уйду!"
Женщина плачет, как скулит. Зверек скулит и плачет.
"Ты все равно уйдешь. Ты уйдешь - первым. А я - тебя - переживу".
Ты… свою любовь… переживешь…
"Переплыву. На льдине. Однажды она расколется и подо мной. И я уйду на дно. К рыбам. Или к звездам. Все равно".
Милая… не плачь… я…
…скулила, подняв голову, и метель заворачивала ее в кружево рубахи, и звезды, осыпаясь с зенита, застревали белой крупкой в черных волосах, и мертвая, лишенная тепла его сильного тела постель сиротела с каждой минутой, и девочка становилась женщиной, потом - старухой, потом - тонким одиноким плачущим звуком, ночным воем, неслышной нотой, угасающим языком военного пламени.
Земля стала льдом. Лед - ветром. Ветер - небом.
Все стало друг другом.
И он шагнул с палубы - в ночь, чтобы подхватить, прижать, удержать.
…эй! Крюков! Очумел! Одурел матрос! Проснись!
- Бей, бей по щекам сильней!
- Силен бродяга.
- Водки ему! Беги на камбуз за флягой!
Он висел на релинге, перегнулся, еще немного - и вывалился бы за борт.
Винтовку не выпустил, крепко держал.
Его били по щекам, льдом лицо, виски растирали.
В зубы - флягу тыкали.
- Ты че, Петро? Пробку-то отвинти!
- Эх, спешу, дурень…
Он глотнул водки из фляги. За бортом сторожевика маленький белый комок все точил свой тягучий, тонкий, вынимающий душу плач у белой недвижной шерстяной глыбы. Поруганное людьми время шло медленно и важно, мимо них, черных каракатиц на боку черного железного тюленя: так идут рыбы в глубине, так идут, совершая в небытии громадные часовые круги, холодные звезды над головой.
Палуба накренилась. Или ему показалось?
- Эй… Петруха… дай еще глотнуть…
- А не жирно будет? Братве оставь.
- Я так хотел… выпить…
- Не ты один.
Плакал, видя нагую, без прикрас, жизнь и ночь.
Восстали над "Дежневым", над торосами и головами моряков в казенных ушанках алые и золотые и зеленые полосы, стрелы, вихри, столбы.
Страшно и жарко обнимало зарево остров ледяной Колгуев.
Коля схватил флягу рукой. Потянул из рук Петра. Петр сжалился. Ткнул ему в губы железным горлышком еще раз.
За мертвой медведицей, по белому, исчерченному розовыми сполохами льду, бежали корявые черные, в ватниках, шинелях, бушлатах, маленькие, бедные люди.