Юрий Козлов - sВОбоДА стр 12.

Шрифт
Фон

Резная фигурка изображала зайца в сюртуке со стоячим воротником, орденом на лацкане и выглядывающим из кармана стетоскопом, из чего можно было заключить, что заяц - доктор, причем не простой, а так сказать, элитный, то есть не обслуживающий всякую голытьбу. Егоров еще в советские времена приобрел эту фигурку в антикварном магазине, усмотрев в сюртучном зайце некое сходство с собой. Он был, как заяц, труслив и осторожен, но при этом мысленно рядился в неподобающие ему, такие как дорогой чиновный сюртук, одежды. Не рвался к богатству, но каждый раз оказывался там, где неплохо платили. И еще, быть может (но в этом он себе принципиально не признавался), мечтал получить орден от власти, которую глубоко презирал, но и уважал за то, что ей, власти, было плевать на это его презрение. Как, собственно, и на презрение прочих граждан. "Презрение - сила" - так по умолчанию можно было сформулировать девиз власти, охотно раздававшей ордена шоуменам и эстрадным юмористам и крайне неохотно - остальным презираемым.

"И что?" - Егоров подумал, что, пожалуй, надо убрать фигурку со стола.

Не видать ему ордена, как своих ушей.

Или не надо, засомневался, вспомнив, что совсем недавно прочитал в одном журнале, что заяц - храбрейшее и умнейшее существо среди всех обитателей российских лесов. Заяц и трусость, утверждал автор-новатор, понятия несовместные, как гений и злодейство. Он отсылал сомневающихся к размещенному на U-tube видеосюжету, снятому им зимним вечером в глухом лесу - сверху вниз, не иначе, как с дерева. Окруженный волками, заяц рассчитанно перепрыгнул через вожака стаи, причем, не просто перепрыгнул, а победительно разбил-разрезал ему лапами, как ножницами, нос и еще успел на лету накакать на оскаленную в бессильной ярости волчью морду, то есть, по блатным лесным понятиям, по полной "опустил" волчару. И - без особой спешки - ушел по насту, даже особо не оглядываясь на хрипящих, проваливающихся сквозь корку в снег по самые уши, волков.

"А ничего, - пожал плечами дед. - Двадцать лет газета разоблачает власть, а той хоть бы что. Двадцать лет слова летят в пустоту, но газету это устраивает".

"Это капитализм, - сказал Егоров. - Разоблачение власти - товар, который все эти двадцать лет покупается. Поэтому власть отгружает его газете, а газета им торгует". Или, подумал, но не сказал, газета - тот самый заяц, который отважно какает на нос волку.

"Значит оба растения, которые мы поливаем, искусственные, - ответил дед, - и плод на них может появиться только искусственный. Какая-то сволочь повесит его ночью, как игрушку на елку, и объявит, что верхи не могут, а низы не хотят".

"То есть терпение - свет, а нетерпение - тьма?" - спросил Егоров.

"Наверное, - согласился дед Буцыло, - пока он светит, к растению незаметно не подобраться. Но скоро свет выключат".

"Успеем добежать до канадской границы?" - усмехнулся Егоров.

"Кому как повезет, - внимательно посмотрел на него дед, - но я бы не стал доверять свою жизнь случаю".

Это было удивительно, но за годы работы врачом-психиатром Егоров не утратил интереса к человеку. Он по-прежнему считал, что нет на свете ничего интереснее человека. Каждый человек носил в себе странный, противоречивый, со своими особенностями, мир. Он какое-то время существовал, свинчивался и развинчивался с другими мирами, затем (вместе с человеком) навсегда исчезал. Оставался истаивающий, метеоритный след в воспоминаниях и снах немногих или многих, кто этого человека знал.

Память о великих людях была долгой и непрерывной, как неустанно пополняемая приливом песчаная коса.

О прочих, имя которым миллиарды - короткой, как время сгорания божественной спички, имя которой человеческая жизнь. Пока жили дети и - в лучшем случае - внуки.

Были миры сложные и интересные, как романы Диккенса или Толстого. Были простые и примитивные, как подписи под фотографиями в таблоидах. Были пустые и серые, как пролежавшие зиму в сугробе бутылки.

Егоров так и не приблизился к пониманию замысла Творца: к чему такое множество миров и почему они столь скоротечны во времени и пространстве? А может, замысел заключался в том, чтобы из разнонаправленного, дополняющего и уничтожающего друг друга множества, самостоятельно свинтилось то, что надо Творцу? Тогда миры были ищущими друг друга паззлами. Но с таким же успехом, подумал Егоров, можно видеть план будущего в… текущей из крана воде, Сети БТ, статьях оппозиционной газеты, рюмке водки, или речах деда Буцыло. В рюмке водки, мысленно усмехнулся Егоров, определенно, а бутылка водки - это, вообще, священная книга человечества, ответ на любой вопрос.

Каждый из микромиров был озабочен будущим - собственным и общим. С собственным все было более или менее понятно. Но общий-то мир оставался. Близкие и родственники, утерев слезы, залив за воротник водочки на поминках, разбредались по домам, а не по гробам.

Конечного во времени человека мучительно беспокоил бесконечный во времени мир, продолжающийся в неверных шагах нетрезвого (после поминок?) гражданина на пустынной улице, ночном ветре, сгоняющем с крыш ворон, сиреневой луне, катящейся по небу, как монета по черному столу, обнаженном женском теле в освещенном окне на пятом, а может, седьмом этаже. В чем угодно, точнее во всем продолжался бесконечный мир, а потому конечный человек в своем стремлении переделать его иной раз заходил так далеко, что сильно сокращал собственный недолгий век.

Что такое революция, задал себе Егоров вопрос и сам же на него ответил: это извращенная тяга к бессмертию, точнее тоска по бессмертию. Она может быть кроткой и тихой, и тогда мир блаженно спит, а может - буйной, как приступ бешенства, и тогда мир меняется в одно мгновение. Приступ проходит, но мир, как капризный ребенок, не торопится засыпать.

Что ему до будущего, до того, что будет после него, с удивлением смотрел на деда Буцыло Егоров, не все ли ему равно, какая будет в России власть и у кого будут деньги?

Время от времени Егоров почитывал книги по социопсихологии, так называлась новая, составленная из двух могучих, вросших в землю и поросших мхом, монолитов - социологии и психологии - наука. Как иногда случается в жизни, у полноценных родителей родилась хилая дочь. Нечто скорпионье присутствовало в ее свистящем имени. "Жид скорпионом бичует русскую землю", - ни к селу, ни к городу припомнилась Егорову странная метафора из стародавнего пастырского послания.

Заходя в книжные магазины, где было мало людей и много книг, он радовался, что вернулись раздражавшие вождя мирового пролетариата времена, когда "писатели пописывали, а читатели почитывали". Книжный магазин был раем для читающего человека, если, конечно, у читающего человека имелись деньги. Для читающего человека без денег книжный магазин был чистилищем, дорожной картой в обезличенную, цифровую проекцию рая - Интернет. "Нет денег, чтобы купить книгу? - вопрошала кованая реклама на воротах цифрового рая. - Качай бесплатно!"

У Егорова деньги были. Он мог себе позволить книгу.

В социопсихологических трудах утверждалось, что по мирам отдельных людей, точнее по объединенной силе их стремления изменить существующий мир моделируется будущее страны и народа. Наверное, это было так. Но по миру банкирши моделировалось одно будущее, по миру деда Буцыло - другое, по миру самого Егорова - третье - сомнительное, если не сказать позорное, будущее зайца-орденоносца. А вот какая сила могла слить три этих разных будущих в одно, приемлемое для страны и народа, Егоров даже приблизительно не представлял.

В дыму мое сердце.
Я в мире ином.
Сквозь пепел экранов ползу тараканом
Объедки надежд запивая вином, -

такое вдруг родилось у него четверостишие, которое он немедленно - еще дымящееся - отправил в Сеть БТ.

Мир деда Буцыло представлялся Егорову архивом музейной коллекции. Но не мертвым, а живым, как если бы тексты на картонных учетных карточках, как на дисплеях, менялись, дополнялись, уточнялись, одним словом, пребывали в состоянии вечного поиска истины. А истина, как было мудро отмечено в лучшем сериале всех времен и народов "Секретные материалы", всегда "не здесь", а "где-то рядом". А иногда, как понял Егоров, очень даже не рядом.

Скелеты в живом музее деда Буцыло обрастали плотью. Засушенные стрекозы выпархивали, шурша крыльями, из стеклянных коробок, птицы, прежде считавшиеся райскими, превращались в гарпий, а прежние зловонные стервятники представали если и не мирными домашними гусями, то вынужденными ликвидаторами запредельной падали.

Дед Буцыло однажды рассказал Егорову про русского белогвардейца, докручивавшего свою "двадцатку" в соседней избе на поселении в Красноярском крае. Он воевал с большевиками в гражданскую, был штабс-капитаном у Врангеля, эвакуировался вместе с армией в Константинополь, мыкался по Европе. Арестовали в сорок пятом в Белграде, посадили, как власовца.

"Ему много раз предлагали освободиться, подать заявление на пересмотр дела, - вспоминал дед Буцыло. - При мне к нему пришел следователь с постановлением. Из югославского архива прислали документы, подтверждающие, что он не служил у Власова, а наоборот, партизанил у Тито. Но он все равно отказался. У него не осталось родных. Некуда было ехать. Но он отказался по другой причине".

"Этих двух причин более чем достаточно", - заметил Егоров, которому, в принципе, после гипотетической отсидки (от сумы да от тюрьмы не зарекайся) тоже было бы некуда и не к кому ехать.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги