Шизофреник
Я шизофреник в четвёртом поколении. Может, и в пятом, просто дальше прадеда мои сведения не идут. Я и про самого-то прадеда знаю ровно столько, чтобы понять: если кто может вынести определённые события и не повредиться умом, с ним явно что-то не так. Прадед при первой же возможности повредился очень основательно; перестал говорить и отзываться на собственное имя, и ещё вопрос, чьё лицо на него глядело из зеркала или, за неимением зеркала, из ведра воды - стоило над ним склониться, - или ручья, или реки, буде таковые протекали в пределах той неведомой деревни. Ему это не помогло, он всё равно повесился на воротах; я хочу сказать, что даже повреждённый рассудок не сумел его спасти, построить достаточно крепкую стену между ним и миром людей, зеркал, истории, если, в конце концов, не вообразить, что наоборот, спас и указал наиболее короткий и верный путь, которым впоследствии воспользовался не один член нашего семейства. По частотности самоубийство в моей семье стоит на втором месте, лишь с небольшим отрывом опережаемое инсультом. (Среди естественных причин смерти, разумеется; насильственные я в эту статистику не ввожу.)
Предполагая, что на мне род пресечётся, я вижу жизнь четырёх известных мне поколений (но когда я говорю: "известных", разве это не ложь, разве не насмешка, что можно знать, когда на руках только скудные фотографии и обрывки ещё более скудных преданий, а знанием прикидывается моя болезнь, что частицей крови, изменяя её состав, бродит по телу; неискуплённая тоска, не сознающая себя память о ненужных и неоплаканных), да, простите, вижу их жизнь уже оформленной в судьбу, она была и прошла под наркозом ужаса и теперь завершилась, уйдёт наконец в землю поток беспокойных, угрюмых, отравленных генов. Ведь так и должно быть, правда? Пусть на мне нет какой-то конкретной личной вины (ах! да как же ей не быть?), я всё равно виноват и наказан, как были виноваты и наказаны мои мать, дед, прадед и многие другие.
Как странно: заболтался о ерунде, а хотел говорить о серьёзном происшествии. Сегодня к полудню двор был полон разнообразных служб спасения во главе с милицией. Я увидел их в окошко (обычно я избегаю смотреть в окно, ведь среди людей на улице всегда найдётся кто-то, кто случайно поднимет глаза и заметит меня в моём окне и решит, что я подсматриваю, и подсматриваю именно за ним - а прятаться за занавеской так позорно, так стыдно, что уже не смотришь, а только думаешь об этом позоре, и кроме того, прячущегося тоже можно заметить, стоит тому сделать неловкое движение, и в этом-то случае его намерениям и целям немыслимо будет дать сколько-нибудь благоприятное для него истолкование), да, простите, увидел их в окошко и не удивился. Я знал, в нашем доме уже накануне пахло смертью, а ночью, отъезжая, как-то особенно страшно взвизгнула и взревела машина, и бегущие к ней перед этим ноги тоже топотали по-особенному, так, что невозможно было представить, что это расходятся припозднившиеся гости - такие были тяжёлые преступные звуки, и я, лёжа в постели, испытывал такой страх, что мне самому хотелось бежать, бежать куда глаза глядят - и чтобы они не глядели ни на что, - бежать и упасть наконец без дыхания и каких-либо мыслей. С той минуты я был готов, что милиционеры скоро придут обходить квартиры и задавать свои вопросы о чём-либо подозрительном, хотя, конечно, я не думал тогда именно так, столь отчётливо, не формулировал и не воображал, как меня спрашивают и что я отвечаю, мысль о милиции вообще посетила меня не раньше, чем сама милиция.
Когда они пришли, я сидел за столом на кухне и перебирал гречневую крупу, не в силах заняться чем-то другим, только этим или ещё рисовать квадратики. Возня с крупой всё же выглядела безопаснее, чем рисование квадратиков, я не мог объяснить нормальному человеку, тем более из милиции, что квадратики успокаивают, а если бы и мог, они, пожалуй, спросили бы: "а с чего это вам беспокоиться?", и я не ответил бы нормальному человеку, тем более милиционеру, что поневоле забеспокоишься, услышав ночью поступь смерти, а утром увидев, что не ошибся.
Они пришли, прошли на кухню и посмотрели на крупу. "Хозяйствуете?" - дружелюбно спросил молодой опер, а его напарник сделал бровью "гм", и я понял мгновенно, что чувствуют изобличённые преступники, воры и казнокрады, хотя эта крупа не была ворованной, то есть лично я её не крал, а купил в магазине, как покупатель я не обязан знать, стараниями каких поставщиков и посредников она в магазин попала, и кто из них не вполне чист на руку; тогда почему, ведь я в жизни своей никогда, ни разу не взял чужого.
"Переберу всю сразу, - сказал я, - потом не надо каждый день возиться, очень удобно. Мама так делала". Сказал, и мне стало дурно: зачем я упомянул маму? А если они начнут расспрашивать? Наведут потом стороной справки? Всё, чего хотела когда - либо моя мать, - это уничтожиться, раствориться, сделать так, чтобы ни один вопрос её не настиг, не царапнул ни один взгляд, спрятаться в коробке с надписью "не кантовать"; и такой коробкой вполне логично оказался гроб. А я до последней минуты смеялся, и только тогда увидел, как жесток и глуп был, когда через годы высмеиваемые мною страхи пришли ко мне, по-кошачьи найдя дорогу к знакомой двери.
Но оперов другое заботило, они искали следы случившегося минувшей ночью и пропустили - намеренно или по небрежности - такие свежие, такие внятные следы преступления и позора пятнадцатилетней давности. Что ж, минувшую ночь я тоже запомнил. "Машина, - сказал я. - Отъехала машина, а перед этим к ней бежали несколько человек, и хлопнула дверь подъезда, не знаю только, какого". - "Да? - сказал молодой. - А какая машина? Описать можете?"
Тут было вот что: я не встал тогда взглянуть на машину. Я был напуган, растерялся, у меня не было привычки срываться посреди ночи с постели и бежать к окошку (хотя да! иногда срывался и бежал, но это были редкие случаи, крик "помогите" или хриплая пьяная страсть), у меня, наконец, не было оснований думать, что на этот раз я угадал беду верно. С операми я мог так подробно и не объясняться, просто ответить, что уже лёг, что не придал значения минутному чувству тревоги. Но я слишком промедлил с ответом, так что у них наверняка сложилось впечатление, будто я, во-первых, ночи напролет провожу у окна, глазея на подъезжающих и отъезжающих, и, во-вторых, в ночь, о которой речь, увидел среди прочего нечто такое, что по тем или иным причинам предпочёл бы скрыть. Смешно, смешно, но в таких ситуациях (основываюсь на чужом, но достоверном опыте) наименее подозрительным выглядит враньё ("какая машина?., большая, белая или светло-серая… простите, я в них не разбираюсь"), однако лгать я не стал, от лжи в моём исполнении хлопот больше, чем от самой зубодробительной правды, и я уже давно не лгу - просто не говорю всего. "Я не подходил к окну, - сказал я, наконец, хоть что-то сказать было надо. - Я не спал, но уже был в постели". И подкрепил слова спокойным, надеюсь, взглядом - не слишком беспечно взглянул, и не строя крутого, и без желания мешать следствию своими догадками.
Я ждал, что теперь они спросят, с чего бы я выделил и запомнил именно эти шаги, именно эту машину, мало ли бездельников на автомобилях катаются по дворам в на редкость тёплую сентябрьскую ночь. Но спросили о времени и покивали, когда я ответил. "А что случилось?" - спросил я в свою очередь, чтобы не выглядеть совсем уж безучастным, потому что, по-моему, люди, которые не утруждают себя разузнать, что погнало представителей власти с обходом по их квартирам, не внушают к себе доверия, а мне бы хотелось считаться если и не внушающим доверие (что несбыточно), то, по крайней мере, безвредным. "Да так, убийство", - сказал опер постарше. И вспомнить тошно, как при этом он на меня посмотрел. Словно ждал вопроса "а кто убил?", - чтобы улыбнуться и ответить тихим, совершенно убеждённым голосом: "Как кто? Да вы же и убили". Я собрал все силы и промолчал. И когда после обдумывал сам с собою, что да как, поймал себя на мысли, что делаю это по привычке - ведь всегда о чём-то думаешь, правда? - а вообще же мне хотелось забыть об этом происшествии немедленно, навечно, чтобы никакие "кто", "кого" и "зачем" не приходили без стука или со стуком ужасным и наглым в мою усталую голову.