Капитан Тириеску этим вечером попросил Анну зайти в его комнату. Иона не было, окно было завешено шторой, как положено. Витой рояльный пюпитр был откинут, и по бокам горели свечи: две настоящие и две - отражением в темной полировке. Ещё горела керосиновая лампа, тоже отражаясь в рояле. Тириеску явно не знал, как начать, крутил в пальцах пустую папиросную пачку. А потом глубоко вздохнул и посмотрел на Анну очень прямо. Весь он был сейчас перед ней: со своими седыми висками, черными глазами, сухим раздвоенным подбородком, в безупречно опрятном зеленом мундире с узенькими погонами. И Анна уж знала заранее, о чем он будет говорить.
- Мадам, я возвращаюсь в Румынию. Раньше я не смел об этом… Может быть, я был малодушен. Я так дорожил отношениями с вами - теми, что есть. И опасался утратить их, только поэтому. Но теперь мой последний случай, и я посмею. Вы меня лучше теперь знаете, вы не смотрите на меня, как на врага… Уезжайте со мной. Берите детей, и уедем все вместе. Я вдовец, и нет никаких препятствий. Мы завтра же можем обвенчаться. Нет, я не так… не то… Я люблю вас, Анна, вы же знаете, что я вас люблю!
Он смотрел на Анну с мукой и надеждой, и она, не выдержав, отвела глаза. Она знала давно: какая женщина может этого не чувствовать? Взять его седеющую голову, прижать к себе, расправлять морщинки на впалых щеках… Целовать этого грустного человека, неудачника с королевским именем, пожилого капитана отступающей армии, не выслужившем себе ни новых погон, ни крестов. Ничего, кроме горькой, неудачной последней любви.
Так она и сделала, вопреки тому, что собиралась, вопреки заранее продуманным словам. Так не должно быть, но случилось, и что уж поделаешь. Свечи догорят, и он уедет, а она останется, и зачем же скрывать, что обоим будет больно. Раз так уж случилось… Хоть назвать его по имени на прощание, это же их прощание.
- Михай, вы знаете, что я тоже… нет, я скажу. Я вас полюбила, не знаю, как это случилось… но это нельзя. Нельзя, мой хороший, мой добрый… вы же всё понимаете. Судьба, такая судьба…
Она уже бормотала по-русски, но он понимал, и послушно кивал, как ребёнок. И плакал, они вместе плакали, потому что в пятьдесят лет слезы ближе, чем в двадцать, и их меньше стесняешься, если это слезы от любви.
Ещё он не сдался совсем, он пробовал ей объяснить, что боится за неё и за мальчиков: именно за то, что с ними будет, когда придут русские. У неё ведь нет иллюзий, она должна понимать, что такое "свои". Свои - это её соседи, не только домоуправ Бубырь, до него ещё двое прибегали потихоньку доложить, что она прячет евреев. Он назвал имена: от одной соседки Анна как-то ещё могла этого ожидать, а от другой уж - никогда бы не подумала. Он и тогда за неё волновался, но как он мог предупредить, он же их совсем не знал тогда. Все тут доносят на всех - вот было первое его впечатление. Он успокоился только, когда они подняли ночью возню в подвале… да, было очень слышно, но Ион - славный человек, преданный. И какое было облегчение знать, что этих людей увели, и неприятностей больше не будет. А ей теперь с этими же соседями дышать одним воздухом? Да они же и коммунистам на неё донесут, найдут, о чем. И что будет с детьми?
Это все было правдой, но и с этой правдой ничего нельзя было поделать. Всё равно мир поделен на своих и чужих, и так уж тому и быть. И судьба им врозь. Свои - были не только соседи, и не только те, кто арестовал Павла, но и сам Павел, и Олег, неизвестно, живые или нет. И даже мёртвых их нельзя было бы предать.
Они посидели ещё тихонько, держась за руки. Анна поможет ему собраться завтра утром. Она будет за него молиться, чтобы всё, всё у них с дочкой было хорошо. Чувствуя, что опять подступают слезы, она поцеловала его в голову и выскользнула к себе в "холодную".
Алёша ровно дышал на своем диванчике, Андрейка - в кровати Анны, куда перелезал с раскладушки при первой возможности. Он никак не мог привыкнуть спать один.
Света побаивалась теперь смотреть в шар. Иногда он показывал страшные вещи. Но она всё больше тосковала по матери, сама не зная, почему. Ей нужна была мать, и вспоминалось только хорошее из их отношений, и даже ссоры казались хорошими и смешными. Как она, бедная, старалась не избаловать Свету!
Как папа ей купил в универмаге на Пушкинской роскошную, очень дорогую куклу, и она уже перед самой дверью стала торопливо доставать её из коробки, чтобы скорей показать маме - и уронила, и разбилось все куклино лицо! И папа, видя Светино отчаянье, тихонечко увел её от двери, чтоб мама не знала. И повёз покупать точно такую же куклу. Два заговорщика, они прекрасно понимали, что мама бы этого не позволила, и маме ничего не сказали. А кукла все равно разбилась во время игры в Чапаева, когда она должна было изображать Анку-пулеметчицу и свалилась с тачанки.
А когда они были уже бедные, как она старалась учить Свету и шитью, и хозяйству. Как заставляла ноги мыть, и проверяла, и ругалась, если всё равно грязные!
Мамочка, я теперь выросла, я понимаю. Ругайся хоть каждый день, только будь рядом! Куда они тебя увезли? Что они с тобой сделали?
В конце концов, боясь узнать, но и не выдерживая больше неизвестности, она стала смотреть в шар. Вот о чём говорила баба Груша, наставляя: "не бойся, спрашивай". Потому что шар мог и ответить.
Картинка была странная: женщина в белом халатике видна была со спины. Она мыла какую-то белую дверь или шкаф. Света не сразу поняла, кто это, потому что мама никакого отношения к белым халатам никогда не имела. Но, когда та локтем отвела волосы со лба - Света узнала. Ещё до того, как мама повернулась. Худенькая, какая она теперь худенькая… Это - тюрьма? Рядом со шкафом была вешалка, и на ней висела чёрная телогрейка с номером на спине, но что это значило - Света не поняла.
А картинка замутилась и уплыла, и только через пару недель Свете удалось опять "поймать" маму. Она, всё в том же халатике, открывала дверь высокому парню в телогрейке. Парень был сероглазый и улыбался, и мама улыбалась тоже.
Больше ничего не удавалось увидеть, но Света была теперь уверена: мама жива. Наверное, она работает в какой-то больнице. И, конечно, не может писать в оккупированный город. Ну да, её же увезли ещё до оккупации, а потом, наверное, разобрались и выпустили, и она работает в больнице, а этот парень, наверное, наш раненный боец. А наши скоро придут, и мама вернётся, и как мы тогда хорошо заживем! Мама будет довольна, как она сберегла Андрейку.
Муся радовалась: девочка повеселела, стала даже снова напевать, тормошила малышей. Уж когда Свете было весело - всем становилось весело вокруг, это она умела. И ещё одна тревога миновала: у девочки, наконец, пошли месячные. А Муся уже давно втихомолку волновалась, потому что давно бы пора, а всё не было. Может, он недоедания? Или застудилась?
Конечно, девочке было больно, и тот февраль сорок четвертого был не лучшим для этих дел временем в смысле гигиенических условий. Но Муся знала, что житейские проблемы как-то утрясаются. И всё лучше их решать, чем волноваться, почему их нет. Она порвала что могла на тряпочки, и Света приспособилась стирать их снегом.
А в шаре Света с этих пор больше ничего не видела. Никогда. Что ж, баба Груша и говорила: "вырастешь, перестанешь видеть…" Вот, значит, она и выросла.
Марки дешевели ото дня ко дню, и огромная сумма, оставленная дядей Пашей, уже превратилась бы в пшик, если бы Света, поколебавшись, не вошла в заговор с Алёшей. Без него бы не удалось во-время накупить запасов. Объясниться с ним удалось на удивление легко. Света решила: начнет приставать с расспросами - так она его сразу пошлёт. Далеко, и не по почтовому адресу.
Но в катакомбах, она и раньше замечала, ссоры как-то не возгорались. Вроде они были заговорщики, и заранее заодно, как только начинал биться по неровным сводам привычный уже жёлтенький огонек. А где ещё было говорить о секретных вещах, чтоб никто не приставал?
- Слушай, Алёша, у меня куча марок, вот глянь.
- Уй ты!
- Ты только ни о чем не спрашивай. И чтоб никто не знал, понял?
- Ага.
- А мне наружу нельзя, я не знаю, насколько. А то меня найдут, и будет мне хана. Так что накупи всего побольше, пока за них ещё что-то дают. Тут спрячем, а потом понемножку будем доставать.
- Ага.
На том разговор кончился, и Алёша исполнил все наилучшим образом. А потом, когда марки уже были легковесней серпантина, у них марок не оставалось. Зато запасы были - любой барсук бы лопнул от зависти. Хотя, конечно, не на пять лет и не на десять. И даже не на год, но всё-таки…
А дурачить взрослых - знали бы эти взрослые, как легко! Просто Алёше начали выдавать зарплату в мастерской полезными вещами и продуктами. Натуральный обмен, нормальное дело. А на несчастную зарплату тёти Муси, пока не закрылось её кафе, Алеша делал гениальные закупки. На все ахи и восторги только пожимал плечами:
- Торговаться надо, вот и всё. Вас просто торговки дурят, тётя Муся, они всегда в десять раз запрашивают. А у меня на них характера хватает.
Тириеску оставил Анне свои часы: перебиться в трудное время. А для мальчиков - по армейскому биноклю, в одинаковых футлярах из упоительно пахнущей тугой кожи. Андрейка был на седьмом небе, когда Анна ему этот бинокль вручила. Протирал линзы тряпочкой, смотрел в обе стороны с восторженными стонами, даже спать с собой этот бинокль уложил.
Алёша молча взял и вышел во двор. Из палисадника донеслось металлическое цоканье. Когда Анна выглянула, Алёша уже докрушил молотком линзы и остервенело плющил неподдающиеся трубки. Кирпич, на котором он это проделывал, уже треснул пополам и весь был покрыт мелкими сколками защитной эмали.
Он почувствовал взгляд матери и поднял голову. Лицо его ничего не выражало. Он смотрел на Анну, как на неодушевленный предмет.