– Сейчас чайку, – хлопотала она и глядела на меня ласково и неотрывно, будто не верила, что у нее и вправду гостья.
– Давайте я помогу…
– Нет-нет, – испугалась она, – я сама, сама.
Выцветшие зеленоватые обои с кувшинками, старое, с мутным зеркалом, трюмо, книжный шкаф с перекошенными створками, забитый "Наукой и жизнью", посекшиеся желтенькие занавески на окне. За окном – яблони. Яблони… Воспоминание, острое, как укол булавки, – вкус этих яблок…
На стене – "Утро в сосновом бору", где веселые медвежата радуются рассвету, как сто, двести лет назад, и довольно большая фотография лихого усатого красавца в рубашке с расстегнутым воротом.
Засахаренное варенье, пряники и вазочка карамелек из моего детства. Сейчас и не купишь таких.
– Баба Надь, а кто это? – снова смотрю я на фотографию.
– Ах, это… Это мой Сергей, еще в женихах здесь, – оживляется Мамаиха. – Ух, и любил же он меня. Шибко-шибко!
Пытаюсь вообразить ту далекую шибкую любовь и соразмерить кашляющего старика на веранде, которого уже и нет на свете, с его счастливой черно-белой молодостью.
– Он ведь украл меня, Сереженька-то, – таинственно сообщает старуха, – ночью, на лошадях, я испугалась ужасть как. Отец-то у меня – у-у-у! – строгий был – ни в жисть, говорит, этому балаболу тебя не видать! Я – в слезы, а отец на своем стоит. Да Сережа-то мой тоже не промах – украду, говорит, и всё тут. И украл. Во как! Я, говорит, в тебя насмерть влюбился и всю жизнь, говорит, любить буду…
– А отец?
– А что отец! Дело-то уж сделано. Ничего, простил потом – дочь ведь.
Смотрю на сидящую напротив меня девяностолетнюю полуживую старуху и представляю ее юной, тонкой, счастливой, мчащейся ночью на лошадях, и вдруг замечаю, что ее глаза глядят на меня неправдоподобно молодо.
– Можно я буду иногда заходить к вам?
Удивляется, долго глядит на меня, не верит, что я всерьез.
– Может, помочь вам, – смущаюсь я, – и так просто – поговорить…
– Заходи, деточка, заходи, – наконец кивает она и долбит прыгающей в непослушных руках ложкой окаменевшее варенье.
Снова смотрю на фотографию молодого деда Сергея и снова представляю его в ту зимнюю ночь – дерзкого, влюбленного, живого.
Прощаясь, Мамаиха сует мне в руку горсть своих ветхозаветных карамелек.
В то лето я так и не пришла к ней. А на следующее – она не приехала.
Несколько лет дом ее стоит заброшенный. С крыши ветром срывает куски старого рубероида. Краска выцвела от дождей и солнца и облупилась. Крыльцо покосилось вбок, и трава тут же захватила его врасплох и дерзко проросла между деревянными прогнившими ступенями. Никто не живет в этом доме. Сиротливо щурятся от солнечного света его темные окна. Кругом – только наглая, обезумевшая от свободы трава.
Иногда я беру одну из подаренных мне карамелек, и сосу ее, перекатывая, точно камешек, во рту, и чувствую, как она уменьшается и начинает таять.
Тогда я прокручиваю назад хрупкое ломкое время: мне восемь лет, и я не пробегаю мимо, а останавливаюсь поговорить с Мамаихой. А когда ребята шутят про козу, кричу: "Не верьте, не верьте, они все врут!"
А вот я – подросток, и я не ворую яблоки в ее саду, не избегаю встреч с назойливой одинокой скучной старухой. Подхожу к ней и говорю: "А я к вам, в гости. Расскажите мне о себе. Как вы жили? Кого любили?" И она улыбается и долго-долго рассказывает мне счастливые снежные небылицы.
Недальнее плавание
Приятно заснуть ненадолго, а проснувшись, увидеть всё тот же томный пейзаж: зыбкий контур гор, спокойная бирюзовая прохлада моря, стремительный белый катер, горячий даже на вид песок и под зонтами на шезлонгах – разомлевшие от жары курортники. Рядом со мной лежит отец. Он в синих плавках и белой капитанской с якорем кепке. Он давно разведен с моей мамой и женат на женщине, сидящей подле него на песке и помогающей строить хорошенькому пятилетнему мальчику что-то похожее на большой муравейник. Из моря, мокрый и радостный, выходит еще один мальчик, постарше, и присоединяется к ним.
Отец поворачивает ко мне голову:
– Жарко… Пива хочешь?
– Нет.
– А поесть?
– Нет.
– А я, пожалуй, выпью. – Он запрокидывает голову и долго, жадно пьет. Потом вытирает тыльной стороной руки влажные губы. Бросает пустую бутылку в пакет и снова закрывает глаза. Пытаюсь представить, какой он сейчас ощущает вкус: морской соли с пивом…
И мы опять молчим. Он слушает роман, его жена и сыновья заняты недолговечной постройкой, я бездумно смотрю на море.
Мне нравится загорать, нравится плавать, нравится объедаться вечером в ресторане креветками и печеными осьминогами, а ночью, лежа в душном номере, думать об этом курортном рае, о том, что я должна быть здесь счастлива, но ничего подобного не испытываю.
Иногда я подхожу к отцу и пытаюсь заговорить, но разговор получается холодным и неживым, как воздух из кондиционера.
Я честно играю с братьями, но не чувствую никакого родства, я учу маленького алфавиту, но никогда не смогу объяснить ему, из каких букв состоит слово счастье – эти семь букв, стоя друг за другом, редко оправдывают свое соседство и почти никогда не совпадают с собственным смыслом.
Малыш берет меня за руку и тянет к морю. Я подчиняюсь. У него смешной круг с глупой добродушной коровой, он отчаянно бьет по воде руками и верещит; он никуда не плывет, но взволнован предвкушением своего недальнего плавания. Терпеливо объясняю ему, что надо делать руками и ногами, но у него ничего не получается; потом, передав его встревоженной мамаше, уплываю туда, где кончаются буйки, где море свободно от голов, где вода холоднее и синее.
Мало что осталось в моей памяти от классической Греции. Только мерцающие пустяки: очень вкусное шоколадное мороженое в тенистом афинском кафе, усталое потное лицо негра, продающего на пляже никому не нужные музыкальные диски, белая фуражка загорелого отца, розовые, скрюченные осьминоги в таверне на берегу, теплые неторопливые вечера, остро пахнущие морем.
Почему-то все эти греческие две недели было жаль отца – я видела, как он изо всех сил старается быть беззаботным туристом: он много пил и громко смеялся, оставлял чересчур щедрые чаевые и без конца целовал своего маленького сына. Разыгрывал какой-то безудержный припадок счастья. И хотел, чтобы он случился со всеми нами.
Лучшим было время, когда стихала дневная жара, и мы все вместе шли прогуляться по оживленному маленькому поселку; зажигались огни, многочисленные шумные таверны наполнялись голосами и рыбными запахами, улицы – праздными нарядными людьми, пахло медленно остывающим солоноватым солнцем.
Я брала отца под руку и говорила:
– Хорошо, да?
И он кивал.
В ресторанах я пила много вина – не знала тогда о том, что беременна.
Я ревную. Тридцатилетняя, ревную отца к его двум маленьким сыновьям, особенно к младшему. Ревную, когда он покупает им мороженое, когда целует их, когда смеется над их глупыми выходками… Смотрю на его цветущую жену и вспоминаю свою мать, поседевшую, выцветшую, как старая фотография, с растворенной в глазах болью. Именно растворенной. Как таблетка в стакане. В воде прожитых в одиночестве лет. Вспоминаю, как она сидит иногда в кресле и смотрит в окно. Там ничего не видно – кусок неба да крыша соседней пятиэтажки, а она сидит и смотрит. И молчит. А я смотрю на нее. И мне страшно. Включаю телевизор, она поворачивает голову. Взгляд тихий и отрешенный. А у жены отца взгляд громкий, оглушительный, в нем озорство и превосходство любимой женщины. Она рассказывает мне анекдот, мы вместе смеемся, и отец говорит: "Рад, что вы подружились". Странно – я не чувствую к ней неприязни. То, что она уже много лет живет с моим отцом, кажется мне всего лишь недоразумением, чем-то ненастоящим, будто это такая игра и однажды, когда все участники устанут от нее, всё будет по-прежнему.
– Вы же взрослая женщина, – терпеливо объяснял психотерапевт, к которому я обратилась незадолго до поездки, – и ваша ревность абсолютно неоправданна, впрочем, случай довольно банальный. Прежде чем приступить к лечению, мы должны выявить первопричину вашей ревности. Скажите честно, возникало ли у вас когда-либо сексуальное желание по отношению к отцу? Подумайте хорошенько.
Я честно задумалась.
– Нет, не возникало. Хотя…
– Так-так, что – хотя? – оживился он.
– Сны несколько раз снились.
– Сны? Какого содержания?
– Эротического.
– Поподробнее, пожалуйста.
– Ну, мне снилось, что я… что мы… занимались любовью. Правда, всё было размыто, нечетко. Будто это и я, и не я одновременно.
– А отец был точно отцом?
– Да, отец был точно отцом.
– И часто вам такое снилось?
– Раза три, наверное.
– А как давно вы видели последний сон?
– Года два назад приблизительно.
– Так, – удовлетворенно кивнул он, – всё понятно.
– Доктор, – попыталась возразить я, – проблема не в этом. Дело в том, что я не ощущаю его детей моими братьями и, как ни стараюсь, никак не могу полюбить их.
– И вас это беспокоит?
– Очень.
– Так чего же вы хотите?
– Полюбить их.
– Полюбить?..
Да, да, мой милый доктор, вот именно. Я хочу полюбить. И не могу. Не получается. И не надо осыпать меня, как конфетти, сложными терминами, не надо спрашивать всякую чушь, не надо давать бесполезные советы типа совместной поездки на отдых…