Конники, потерявшие в боях с бандитами не один десяток товарищей, с величайшим рвением бросились исполнять приказ своего командира.
– Не смей! – крикнул Дятлов. – Это же ведь пленные! Я тебе запрещаю!
– Кто ты такой, чтобы мне запрещать? Начальник? Или, может, старший по званию?
– Тебя посадят, идиот!
– Пускай! Зато Сереге в раю будет весело! Хромай отсюда и занимайся своим делом!
– Ты хоть перепиши их, – попросил Дятлов. – Они все в розыске.
– Переписать – перепишу, ладно уж.
Дятлов отошел к чекистам, радуясь в глубине души тому, что зверей сожгут и что приказ поджечь кошару отдал не он.
Только один пленный владел русским языком, и только он один понял, о чем говорили Удальцов с Дятловым. Это был "Хасан". Он прильнул глазами к щели в стене и увидел Удальцова, а рядом местных жителей, которые приехали за своими убитыми. Дятлова поблизости не было. Если открыться Удальцову, старики все услышат и тогда ни ему, ни его родителям, ни жене, ни четырем детишкам все равно не жить. "Хасан" решил молчать, а когда пленных переписывали, шепотом попросил солдата передать капитану Дятлову, что бентаройский мулла – предатель. Солдат ошалело взглянул на него и пообещал исполнить эту последнюю просьбу приговоренного к смерти.
Когда кошара запылала и люди в ней стали кричать и биться телами о дверь, чтобы вырваться наружу, бойцы, громко обсуждавшие отдельные эпизоды только что отгремевшего боя, разом умолкли и лица их потемнели…
Приехал старшина с полевой кухней. Запахло борщом и макаронами по-флотски, однако вонь горелой человечины, витавшая над поляной, забивала эти вкусные запахи, и кусок никому не лез в горло.
Прибыл полковник Ерохин на ленд-лизовском [6] джипе. Выслушал рапорт Дятлова, жестом подозвал Удальцова и, когда тот подъехал, тихо сказал ему:
– Клади оружие.
Начальник областного управления HKГБ обладал необъятной властью, и никому, даже Удальцову, не пришло бы в голову ослушаться его. Комэск расстегнул ремень, стянул с себя кожаную сбрую вместе с маузером и шашкой и бросил все это на заднее сиденье автомобиля.
– Слезай с коня. Негоже распоясанному командиру сидеть в седле. Сдай эскадрон заместителю и иди ко мне в машину.
Читая список сожженных пленников, Ерохин наткнулся на фамилию "Хасана". Он ахнул, застонал даже. Господи! Что же я скажу его отцу?! Отец агента был другом Кирова еще по временам гражданской войны. Он воспитал сына в духе беззаветной преданности Советской власти и России. Ерохин с жестокой неприязнью взглянул на отважного полудурка Удальцова, которого все считали любимчиком полковника. Бывший комэск безмятежно дымил папироской, поглаживая густую черную гриву своего жеребца. Ерохин подумал, что многие сотни лет прошли с тех пор, как землю посетили Иисус, Магомед и Будда, но люди за это время не стали лучше. Значит, какая польза от учений великих пророков? И если великие не смогли превратить зверя в человека, то куда уж ему, Ерохину, достичь положительных результатов на этом безнадежном поприще.
– Поехали! – приказал он.
Эскадрон эскортом проводил до Бентароя арестованного командира.
– У меня к вам две просьбы, Анатолий Степанович, – заговорил вдруг молчавший доселе Удальцов.
– Валяй! Что смогу – сделаю.
– Не выгоняйте с работы Верку Измайлову.
– За что ж ее выгонять?
– Беременная она. Ребенок будет у нее от Сереги. Серега был кореш мне.
– О Вере и ее ребенке позаботимся.
– Вторая просьба касается лично меня: не сваливайте меня в Гулаг, а сдайте в штрафбат. Я кровью смою…
– Постараюсь что-нибудь сделать.
У въезда в райцентр эскадрон отстал от машины. И тут новый комэск решил поднять боевой дух вверенного ему подразделения.
– Запевай! – скомандовал он и, приосанившись, оглядел строй своих конников.
Запевала послушно начал: "Шел отряд по берегу…" Но песня не пошла. Запевала попробовал: "Там, вдали за рекой…" И эта песня не пошла тоже. Комэск все понял и дал отбой:
– Отставить песню!
Вечерело. Кровавое солнце окуналось в кровавую зарю…
И еще будет много кровавых зорь над этими горами, лесами и степями. И внуки погибших сегодня падут через полвека в смертельной битве на этой самой благословенной кавказской земле. Сгорит в танке внук Сергея Казаринова. Разлетятся в клочья на минном поле, пытаясь вырваться из осажденного русскими Нефтегорска, оба правнука Муртазы Заурбекова. И тысячи матерей, заломив руки, завоют по своим сыновьям, и голодные собаки будут жрать трупы своих убитых хозяев, и безногие дети на костылях будут играть в прятки среди развалин.
Как долго будет продолжаться это? Кто знает. Быть может, до той поры, когда человек перестанет притворяться человеком, но станет им.
Письмо
История, которую я хочу рассказать, началась в середине шестидесятых годов в Германии, а закончилась через десять лет в краях совсем иных.
Я, молодой оперработник разведки, принимал дела у моего сослуживца Жени Чекмарева, завершавшего загранкомандировку. Женя, по-немецки Ойген, был битым-перебитым, прошедшим огонь и медные трубы старшим опером. Мне еще только предстояло стать таким.
Мы сидели друг против друга у открытого окна, вдыхая запах цветущих акаций, потягивая "Колу" и приводя в порядок секретную документацию, которая подлежала передаче. Было жарко, несмотря на то, что между нами гудел, как аэроплан на бреющем полете, огромный старинный вентилятор, взятый в сорок пятом в качестве трофея.
Женя спешил и, поругиваясь, один за другим быстро заполнял бланки постановлений о сдаче в архив "дохлых" разработок. Мне спешить было некуда.
Зазвонил телефон.
– Послушай, чего они там хотят, – попросил Женя, не поднимая головы от бумаг.
Немец, представившийся Якобом, просил соединить его с Ойгеном. Я сказал об этом Жене, прикрыв трубку ладонью.
– Он уже в архиве, – ответил мой коллега. – Пьянь, бесперспективен. Скажи ему, что я умер.
– Как?! – изумился я. – Ведь он может встретить тебя в городе.
– Тем лучше. Сообразит, что с ним не хотят встречаться.
– Должен огорчить вас, – сказал я в трубку, старательно вплетая в свой голос нотки печали. – Ойген скончался сегодня на рассвете.
– Mein Beileid! – горестно завопил "Якоб" после некоторой паузы. – Когда и где похороны?
– Ойген завещал похоронить его на родине.
"Якоб" прокричал еще несколько фраз, содержание которых было чрезвычайно лестным для безвременно покинувшего нас товарища по общей борьбе, и повесил трубку.
Вечером того же дня после трудов праведных и неправедных мы с Ойгеном отправились поужинать в подвальчик "У Марты", который местное население за его мрачноватую тесноватость именовало не иначе, как "Крышкой от гроба". Несмотря на полное отсутствие комфорта, подвальчик пользовался у аборигенов необычайной популярностью. Возможно, причиной тому была жена хозяина – высокая статная красавица Брингфрида, разливавшая пиво и шнапс у стойки.
Я расправился с боквурстами-сардельками, выпил одно пиво и заказал другое, полюбовался Брингфридой, почитал готические надписи на стенах, посудачил с Ойгеном о том о сем и хотел было закурить, но тут внимание мое привлек полный краснолицый мужчина лет тридцати пяти, сидевший в дальнем углу с недопитой кружкой в руке. Он смотрел в нашу сторону, нет, он смотрел на Ойгена и по лицу его блуждали то мистический ужас, то радость, то грусть с обидой.
– Почему тот тип уставился на тебя? – поинтересовался я.
– А это и есть "Якоб". Видимо, он рассчитывает на восстановление с ним связи, но такого не произойдет. С того света не возвращаются.
Мне стало неловко перед нашим бывшим агентом, и я предложил закончить ужин в "Баварском дворе", где по слухам сегодня подавали не пошлые боквурсты, а жареные колбаски-кнакеры. Мы ушли из подвальчика, и вскоре я надолго позабыл о "Якобе".
Случилось так, что через много лет мне пришлось снова отправиться в Германию. На этот раз я возглавил небольшую резидентуру. Ту самую, в которой начинал опером.
Снова стояло жаркое лето. Снова цвели акации. Только трофейные вентиляторы были заменены новыми, малогабаритными, жужжавшими тихонько, как пчелки, нагруженные медом. И снова раздался телефонный звонок, без которого этот рассказ не имел бы ни конца, ни смысла. Звонил сотрудник гэдээровской контрразведки Шумахер.
– Послушай, – сказал он после обмена приветствиями. – Тут к нам явился какой-то подозрительный тип асоциального вида. От него разит мочой и водкой. Тем не менее, он настырно требует, чтобы его срочно связали с кем-нибудь из советских разведчиков. На всякий случай мы посадили его в каталажку. Если он тебе интересен, приезжай.
– Сейчас буду, – ответил я, доставая из кармана ключи от машины.
В приемной следственного изолятора мне указали на пожилого неряшливо одетого мужчину с лицом, заросшим рыжей щетиной, и мутными глазами неопределенного цвета. От него действительно нехорошо пахло.
– Рот фронт, геноссе! – радостно воскликнул он, завидя меня.
– Рот фронт! – неуверенно ответил я. – В чем дело?
Субъект заговорщически подмигнул мне и вытащил откуда-то из-за пазухи грязный измятый конверт.
– Что это? – спросил я, брезгливо взяв письмо двумя пальцами.
– Когда-то твой коллега Ойген говорил, что если в мой почтовый ящик будет опущена какая-нибудь корреспонденция из-за рубежа, я должен немедленно передать ее оперработнику.
На конверте стоял штемпель далекой азиатской страны, отношения с которой у нас были традиционно недружественными.
– Вы с нами сотрудничали? – спросил я.
– Да.
– Ваш псевдоним?